В какой-то далёкой, но вдруг приблизившейся жизни всё это было. Борис подтирал за печкой пол и не торопился уходить, желая продлить нахлынувшее – этот кусочек из прошлого, в котором всё теперь было исполнено особого смысла и значения.

Шкалика снова успели запинать под стол, и он там на голом прохладном полу чувствовал себя лучше. «А пусть не лезет ко взрослым!»

Отжав тряпку под рукомойником, Борис сполоснул руки и вошёл в комнату.

Люся сидела на скамье, отпарывала подворотничок, как бы спаявшийся с гимнастёркой плесенно-серыми наплывами.

– Воскрес раб божий! – с деланой лихостью отрапортовал Борис, слабо надеясь, что в подворотничке гимнастёрки ничего нету, никаких таких зверей.

Отложив гимнастёрку, Люся, теперь уже открытым взглядом, по-матерински близко и ласково глядела на него. Русые волосы лейтенанта, волнистые от природы, взялись кучерявинками. Глаза ровно бы тоже отмылись. Ярче алела натёртая ссадина на худой шее. Весь этот парень, без единого пятнышка на лице, с безгрешным взглядом, в ситцевом халате, до того был смущён, что не угадывался в нём окопный командир.

– Ох, товарищ лейтенант! Не одна дивчина потеряет голову из-за вас!

– Глупости какие! – отбился лейтенант и тут же быстро спросил: – Почему это?

– Потому что потому, – заявила Люся, поднимаясь. – Девчонки таких вот мальчиков чувствуют и любят, а замуж идут за скотов. Ну, я исчезла! Ложитесь с богом! – Люся мимоходом погладила его по щеке, и было в ласке её и в словах какое-то снисходительное над ним превосходство. Никак она не постигалась и не улавливалась. Даже когда смеялась, в глазах её оставалась недвижная печаль, и глаза эти так отдельно и жили на её лице своей строго сосредоточенной и всепонимающей жизнью.

«Но ведь она моложе меня или одногодок?» – подумал Борис, юркнув в постель, однако дальше думать ничего не сумел.

Веки сами собой налились тяжестью, сон медведем навалился на него.

Ординарец комроты Филькина, наглый парень, гордящийся тем, что сидел два раза в тюрьме за хулиганство, ныне пододевшийся в комсоставовский полушубок, в чёсанки и белую шапку, злорадно растолкал Бориса и других командиров задолго до рассвета.

– Ой! А я выстирать-то не успела! Побоялась идти ночью по воду на речку. Утром думала… – виновато сказала хозяйка и, прислонившись к печке, ждала, пока Борис переоденется в комнате. – Вы приходите ещё, – всё так же виновато добавила она, когда Борис явился на кухню. – Я и выстираю тогда…

– Спасибо. Если удастся, – сонно отозвался Борис и прокашлялся, подумав: это она старшины побоялась. С завистью глянув на мёртво спящих солдат, он кивнул Люсе головой и вышел из хаты.

– Заспались, заспались, прапоры! – такими словами встретил своих командиров Филькин. Он, когда бывал не в духе, всегда так обидно называл своих взводных. Иные из них сердились, в пререкания вступали. Но в это утро и языком-то ворочать не хотелось. Комвзводы хохлились на стуже, пряча лица в поднятые воротники шинелей. – Э-эх, прапоры, прапоры! – вздохнул Филькин и повёл их за собой из уютного украинского местечка к разбитому хутору, навстречу занимающемуся рассвету, сталисто отсвечивающему на дальнем краю неба, мутно проступившему в заснеженных полях.

Комроты курил уже не сигареты, а крепкую махру. Он, должно быть, так и не ложился. Убивал крепким табаком сон. Он вообще-то ничего мужик, вспыхивает берестой, трещит, копоть поднимать любит большую. Но и остывает быстро. Не его же вина, что немец не сдаётся. Комроты сообщил, что вчера наши парламентёры предложили полную капитуляцию командованию группировки и по радио до позднего часа твердили, что это последнее предупреждение. Отказ.