– Нет еще…
– Позвони!
– Сейчас.
– А как там наш… твой Витек?
– Я сдал его на ценное хранение.
– Кому?
– Скоро узнаешь. А что ты так волнуешься?
– Я не волнуюсь. Я переживаю. Ко мне в магазин утром заходили несколько писателей, сказали, что Кипяткова нашла какого-то гения. По приметам похож на нашего… на твоего Витька!
– А я тебя честно предупреждал.
– Еще был Медноструев. Ругал масонов и евреев, но предупреждал, что из Сибири приехал какой-то молодой парень, который всем им скоро утрет нос.
– Интересно!
– Еще был Ирискин. Намекнул, что познакомился с одним очень талантливым юношей, который скоро утрет нос Медноструеву… Неужели они все имели в виду Витька?
– А кого же еще? Ты читаешь энциклопедию-то?
– Дочитываю… А как ты думаешь, в Советском Союзе есть масоны?
– Точно не знаю, но по полезным ископаемым мы на первом месте. Должны быть.
– Мне тоже так кажется. Ну, пока… Позвони Арнольду!
Он повесил трубку. Я чертыхнулся, вспоминая сон, и пошел в ванную. Умылся. Налил воды с пенящимся шампунем и нырнул в этот теплый сугроб. Со стороны я, наверное, был похож на наполеоновского солдата, оставшегося в коварных снегах России. Я лежал и думал, думал о том, почему таки Анка приснилась мне сидящей за пишущей машинкой. Почему она приснилась мне голой и хохочущей – понятно. Объяснимо даже то, почему сначала одетой, потом обнаженной и снова одетой: она любила позлить меня. Но почему за машинкой? Она никогда мне не печатала! В ванной я так ничего и не надумал, а вот завтракая пельменями с чаем, я все-таки понял, в чем дело! Мне всегда хотелось иметь настоящую писательскую жену. Кстати, со своей первой супругой я – подсознательно, конечно, – разошелся именно по этой причине. Она была ненастоящей писательской женой: ей было скучно слушать мои разглагольствования о смутных творческих замыслах и мои искрометные суждения о том, что Пруста можно дочитать до конца, если только ты парализован и по этой причине ничего другого делать не в состоянии. Мне хотелось, чтобы она тайком записывала за мной и складывала записи куда-нибудь в заветную женскую коробочку. Смешно, конечно, но мне очень этого хотелось! Я бы, заметив, как она записывает, подшучивал над ней, называл ее записи «Евангелием от Матвеихи» и был бы счастлив! Но она относилась к моей профессии с терпеливой брезгливостью, как к неопасной, но неприятной болезни, вроде псориаза, когда раза два-три в год все тело обсыпается огромными шелушащимися болячками. Скрепя сердце на редакционные звонки она еще как-то отвечала, но чтобы сесть за машинку – об этом не могло быть и речи. И не потому, что я был непечатающимся литературным ничтожеством! Если б она была замужем за Достоевским, точнее, будь я Достоевским, она все равно, входя в комнату, некоторое время иронически смотрела бы, как, склонившись над столом, я сочиняю, допустим, «Бесов», потом вздыхала бы и говорила насмешливо: «Федор Михайлович, а картошка-то тю-тю – кончилась!»
Значит, это был просто сон о настоящей писательской жене! Вроде жены этого травматологического верлибриста Неонилина, которая берет трубку и говорит, всегда умирая от гордости: «Извините, муж не может подойти – он работает!» И я сразу представляю себе, как Неонилин работает – выжимает из двух своих оставшихся при исполнении извилин бездарную верлибрятину, точно мыльную воду из перекрученного белья! Но настоящую писательскую жену – в самом подлинном смысле этого слова – я встречал только один раз в жизни. Речь, конечно, о знаменитой супруге прозаика Бодалкина! Это была уникальная женщина: ее можно было часто встретить в издательстве, сидящей вместе с редактором над рукописью своего мужа, или в бухгалтерии, возмущающейся издевательски низким гонораром, или в приемной Николая Николаевича – пришедшей требовать дачу в Перепискино… Иногда она появлялась вместе с мужем и напоминала при этом заботливую сестру, выведшую на прогулку своего беспомощного братца-дауна, который, вопреки сложившейся психиатрической традиции, не пускал радостные слюни, но задумчиво курил дорогую английскую трубку.