– Ах, вот оно что.

– Сорок франков… золотом… сколько бы я на эти деньги славных вещей накупил… А ты, Амандина?

– О, я бы тоже.

– Что бы ты, к примеру, купила?

– Знаешь, – начала девочка, в задумчивости опустив голову, – раньше всего я купила бы хорошую куртку для нашего братца Марсиаля, теплую, чтобы он не мерз у себя в лодке.

– Ну а для себя?.. Для себя самой?

– Мне бы так хотелось маленького Иисуса из воска с крестиком и барашком, такого, какого продавец гипсовых фигурок продавал в то воскресенье… помнишь, на церковной паперти в Аньере?

– Кстати, как бы кто-нибудь не рассказал матери или Тыкве, что нас видали в церкви!

– Это верно, мать ведь раз и навсегда запретила нам входить в церковь!.. А жаль, потому как там, внутри, до того красиво… правда, Франсуа?

– Да… а до чего там хороши серебряные подсвечники!

– А изображение пресвятой девы… у нее такой добрый вид.

– А какие там красивые лампы… ты заметила? А яркая скатерть на большом столе, там, в глубине, где священник служил мессу с двумя своими дружками, одетыми как и он… они еще подавали ему вино и воду.

– Скажи, Франсуа, помнишь, в прошлом году, в праздник Тела Господня, мы видели с тобой, как по мосту шли маленькие девочки, кажется, они шли, как говорят, к причастию. И все они были под белыми вуалями!

– И у всех в руках были пышные букеты!

– А какими нежными голосами они пели! И держались за шнуры своей хоругви!..

– А как сверкала на солнце эта расшитая серебром хоругвь! Она стоила, должно быть, кучу денег!..

– Боже мой, как все это было красиво! Правда, Франсуа?

– Еще бы! А у мальчишек, что шли к причастию, на рукавах были банты из белого атласа… А свечи, что они несли, были снизу закутаны в шитый золотом красный бархат.

– И эти мальчики, хоть и совсем маленькие, тоже несли хоругвь, правда, Франсуа? Ах, боже мой! А мать в тот день меня поколотила, когда я у нее спросила, почему мы не участвуем в этом шествии, как другие дети!

– Вот тогда-то она и запретила нам заходить в церковь по дороге в соседний городок или в Париж, «разве только они согласятся стащить оттуда кружку для пожертвований или обшарить карманы нескольких прихожан, пока они слушают службу», – прибавила тогда Тыква, смеясь и скаля свои желтые зубы. Вот скотина проклятая!

– О, что до этого… пусть меня убьют, но я ни за что не стану воровать в церкви! Правда, Франсуа?

– Ну, воровать там или где еще, какая разница, если уж ты на это решишься!

– Так-то оно так! Только меня сомнение берет… там красть страшнее… я бы ни за что не посмела…

– Это почему? Из-за священников, что ли?

– Нет, скорее из-за пресвятой девы, у нее такой нежный и добрый вид.

– Что тебе-то до этого? Не съест же тебя Богородица, дуреха ты этакая!

– Это так… но все-таки я бы не смогла… И это не моя вина.

– Кстати, о священниках, Амандина; помнишь, однажды Николя наградил меня двумя увесистыми оплеухами за то, что я, когда встретил на площади священника, поклонился ему? Я видел, что все ему кланяются, вот я и поклонился; я не думал, что дурно поступаю.

– Да, но тогда почему-то и наш братец Марсиаль сказал, как и Николя, что нам совсем не обязательно кланяться священникам.

В эту минуту Франсуа и Амандина услышали в коридоре чьи-то шаги.

Марсиаль после разговора с матерью, считая, что Николя просидит под замком в погребе до утра, спокойно шел в свою комнату.

Заметив луч света, пробивавшийся сквозь полуприкрытую дверь комнаты, где спали дети, он вошел к ним.

Дети бросились к нему навстречу, он нежно их обнял.

– Как? Вы еще не улеглись, болтунишки?