Конечно, на арене происходили очень жестокие зрелища. Были и жестокие казни. С рабами обращались безжалостно.

Но сегодня никто не понимает, что в душе даже самого нищего бедняка эта жестокость сосуществовала с чувством личной свободы.

Суды не принимали поспешных решений. Они искали советов у законов прошлого. Они следовали логике и кодексам чести. Люди имели возможность вполне открыто выражать свои взгляды.

Я подробно останавливаюсь на этом, так как именно здесь лежит ключ к моей истории: мы с Мариусом родились в то время, когда римский закон, как выразился бы Мариус, основывался не на божественных откровениях, но на логике и разуме.

Мы совсем не такие, как те, кого забрали во Тьму в странах Магии и Тайны.

При жизни мы доверяли не только Августу, но и римскому сенату. Мы верили в общественную добродетель; мы придерживались того образа жизни, где не было места ритуалам, молитвам, колдовству, их влияние было разве что поверхностным. Добродетель, запечатленная в характере, – вот наследие Римской республики, доставшееся как Мариусу, так и мне.

Конечно, в нашем доме было полно рабов. Блистательные греки и ворчащие работники, армия женщин, суетливо полирующих бюсты и вазы. Город был битком набит освобожденными рабами – вольными людьми, – кое-кто из которых обладал внушительным богатством.

К нашим рабам мы относились как к близким людям.

Когда умирал мой старый учитель-грек, мы с отцом не ложились всю ночь. Мы держали его за руки, пока не остыло тело. В наших римских владениях никого не пороли, если только отец лично не отдавал приказ о наказании. Деревенские рабы бездельничали под фруктовыми деревьями. Наши управляющие были богаты и не стеснялись демонстрировать свое благосостояние нарядными одеждами.

Я помню времена, когда в саду появилось так много старых рабов-греков, что я целыми днями слушала их споры. Больше им нечем было заняться. Я многому от них научилась.

Я росла не просто счастливой, а очень счастливой. Если ты считаешь, что я преувеличиваю степень своего образования, обратись к письмам Плиния или к другим мемуарам или переписке той эпохи. Высокородные девушки получали прекрасное образование; римлянки моего времени могли гулять свободно, не опасаясь посягательств со стороны сильного пола. Мы брали от жизни столько же, сколько мужчины.

Мне едва исполнилось восемь лет, когда меня вместе с несколькими женами моих братьев впервые повели на арену, чтобы насладиться сомнительным удовольствием от лицезрения мечущихся, обезумевших экзотических животных, например жирафов, прежде чем в них всадят множество стрел; следом на арену выходила небольшая группа гладиаторов, чтобы насмерть сразиться с другими гладиаторами, а после этого выводили преступников и скармливали их львам.

Дэвид, я и сейчас слышу рев этих львов. Словно ничто не отделяет меня от того мгновения, когда я сидела на деревянной скамье – наверное, во втором ряду, ибо эти места считались лучшими – и смотрела, как звери пожирают людей заживо. Мне полагалось испытывать удовольствие, дабы продемонстрировать силу духа, бесстрашие перед лицом смерти, а не при виде предельно жестокого зрелища.

Публика кричала и смеялась над разбегавшимися от зверей мужчинами и женщинами. Некоторые жертвы отказывались доставить толпе это удовольствие. Они просто не двигались, когда на них нападали голодные львы; те, кого пожирали заживо, почти неизменно лежали в ступоре, как будто их души уже поднялись в воздух, хотя лев еще не добрался до горла.

Я помню тот запах. Но еще я помню шум толпы. Я прошла испытание характера, я досмотрела все до конца. Я наблюдала, как гладиатор-чемпион встречает свой конец, лежа в крови на песке, когда меч входит в его грудь. Однако я отчетливо помню, как отец едва слышно пробормотал, что это отвратительно. Должна сказать, что того же мнения придерживались все, кого я знала. Мой отец, как и остальные, считал, что кровопролитие необходимо простолюдинам. Мы же, высокородные, должны восседать там ради народа. В этой удивительной порочности было что-то религиозное.