) жили безвылазно в доме. Круглосуточно дежурили сменявшие друг друга сестры. Боря никого не принимал и никого не хотел видеть. Как он сказал, он всех любит, но его уже нет, а есть какая-то путаница в животе и легких, и эта путаница любить никого не может. Он говорил: «Прости меня за то, что я измучил тебя уходом за мной, но скоро я тебя освобожу, и ты отдохнешь». Он не понимал, что в больницу я хотела его отправить, боясь взять на себя ответственность. Но с тех пор, как выяснился диагноз – рак легкого и я знала точно, что он умрет, я совершенно оставила мысль о больнице. Он много раз говорил о своем желании умереть только на моих руках. Консилиумы с профессорами бывали через день. Кровь ухудшалась катастрофически. Приехал гематолог Касирский, но, посмотрев все анализы крови, отказался от исследования – картина была ему ясна; по его мнению, жить Боре оставалось пять дней. Он отказался от гонорара под предлогом, что ничем не может помочь. Касирский сказал: давайте ему все, что захочет из еды (диета до того была очень строгой), и попробуйте сделать переливание крови. Я стала хлопотать о переливании крови. Приехала врачиха, которая должна была это делать, чтобы посмотреть на больного. Боря еще шутил и, когда она ушла, сказал мне: «Эта врачиха чудачка. Она стала критиковать мою кожу, глаза, как будто ожидала увидеть амурчика, и была разочарована». Он так смешно это сказал, что я засмеялась вместе с ним. На следующий день, 28 мая, сделали переливание крови, и он почувствовал себя лучше.

Утром 30 мая, в понедельник, он чувствовал себя сравнительно хорошо и даже попросил меня, как всегда, привести его в порядок и тщательно причесать. Вечером готовилось новое переливание крови. Боря несколько раз звал меня и спрашивал, что они так долго возятся. Он очень спешил и надеялся, по-видимому, на благоприятный результат второго переливания. Во время переливания меня выставили из комнаты. Я стояла в приоткрытых дверях. Едва влили три капли, как у него фонтаном полилась кровь изо рта. Я поняла, что это конец. В полдесятого Боря позвал меня к себе, попросил всех выйти из комнаты и начал со мной прощаться. Последние слова его были такие: «Я очень любил жизнь и тебя, но расстаюсь без всякой жалости: кругом слишком много пошлости – не только у нас, но и во всем мире. С этим я все равно не примирюсь». Поблагодарил меня за все, поцеловал и попросил скорей позвать детей. Со мной он говорил еще полным голосом, когда же вошли к нему Леня и Женя, голос его уже заметно слабел. Стасик непрерывно подавал и надувал кислородные подушки. Агонии не было, и, по-видимому, он не мучился. После каждой фразы следовал интервал в дыхании, и эти паузы все удлинялись. Таких интервалов было 24, а на 25-м, не договорив фразы до конца, он перестал дышать. Это было в одиннадцать часов двадцать минут…»

Похороны Пастернака состоялись на кладбище в Переделкино. Вот как об этом вспоминал В. Каверин: «Иные жалели, что не было официальных похорон, потому что пол-Москвы пришло бы проводить Бориса Леонидовича. Но как в его жизни все превращалось в новое, небывалое, такими же небывалыми были и эти, впервые за сорок лет, неофициальные похороны. Никогда еще с такой остротой не смешивались темные и светлые стороны жизни. Многие, считающие себя порядочными людьми, не пришли – из страха за свою репутацию – проводить Пастернака. Трусы, дорожившие (по расчету) мнением людей порядочных, постарались проститься с поэтом тайно, чтобы никто, кроме его домашних и самых близких друзей Бориса Леонидовича, об этом не узнал. Боясь попасться на глаза, они через дачу Ивановых, дворами проходили к Пастернакам, «как тать», по выражению старой няни, много лет служившей в доме Всеволода (Иванова). Как всякое крупное событие, эта смерть «проявила», как проявляется негатив, направленность и состояние умов и чувств.