– Вот, – говорит мама, – до гостей два часа, а он тянет Варечку гулять. Если ему приспичило гулять, она должна идти с ним. А ведь скатерть еще не погладила!
Времена были строгие. Скатерть, как правило, одна на все случаи, ее отбеливали хлоркой, сушили во дворе, а перед гостями прыскали водой изо рта и гладили на столе.
В гостях у тети Вари мама украдкой выливала содержимое рюмки в горшок с фикусом, тряся мне пальцем, если я оказывалась рядом, а не на лошадке в коридоре. После застолья случалось разное. Самое среднее: патефон, музыка, песни хором. Самое частое: карты, вист-пас, на столе листы с циферками, и мы, дети, свободны. Самое редкое: дядя Леша настраивает приемник, тот хрипит, шипит, скрежещет и почти неразличимо выдает разными голосами нечто непохожее на новости из нашего радио на общей кухне. Дядя Леша регулярно повторяет: вот, гады, клевещут, вот изгаляются. Но злости в его голосе я не чувствую, а тетя Варя то смеется, то грустит под эти шепотливые голоса.
Они получают квартиру – отдельную, без соседей и с горячей водой. За городом, где-то в Ульянке. Мы едем к ним в гости, это очень далеко от Матисова острова. Там лес рядом с домом, в квартире пахнет клеем и деревом, и дядя Леша после обеда тянет гулять в этот лес уже всех нас, а не только тетю Варю.
Дома мама дает мне книжку: вот, посмотри, тут есть рассказ дяди Леши. Книжка называется «Воспоминания узников Бухенвальда». Я не понимаю, что надо сказать, и вопросительно взглядываю. Мама не понимает меня и нервно (фикус в горшке, куда можно выливать рюмку, не поместился в новой квартире ее друзей) поясняет:
– Ну что ты смотришь? Да, дядя Леша тоже сидел в тюрьме, но недолго.
– А за что он сидел? – уточняю я.
– Ох! – Мама садится на вытертый плюшевый диван, доставшийся нам от крестной. – Поставь чайник, пожалуйста! Там в шкафчике, кажется, еще остались финики.
Мы начинаем регулярно ездить в Ульянку, хотя и далеко. Но зато летом тетя Варя с мужем приезжают к нам, вернее к нашей крестной, на дачу в Рощино. Мне-то все равно, лишь бы сына не привозили, он меня дразнит.
Задремывая на даче у серебристой бесконечной в высоту голландской печи, слышу, как мама с Кокой, маминой крестной, сплетничают:
– Он так ее любит, что даже страшно! Но какой тяжелый характер! Сказал – гулять, значит – все брось, котлеты брось и – гулять!
– Простынища ты, Леля! Что ты понимаешь в мужчинах! Три года замужем прожила, а туда же. Нечего им потворствовать!
Задумываюсь над незнакомым словом «потворствовать» и окончательно засыпаю. Утром Кока приносит ватрушку с угольками из поддымки, то есть из печной топки, прямо в постель. Соображаю, что «потворствовать» от слова «творог» – мягкое, белое, с мелкими угольными крапинками. А простынища – это у Коки простушка в превосходной степени, это слово знакомое.
Через год тетя Варя умирает. Мама, плача, говорит Коке:
– Леша сказал, что никогда не снимет кольцо, никогда не женится.
Еще через год дядя Леша приезжает к нам, уже в новую квартиру, не коммунальную, не на Матисовом острове. Мама не отпускает меня из кухни – мы пьем чай там. Дядя Леша уходит. Он сделался совсем старый и меньше ростом. Мама смотрит, как он идет к остановке автобуса, но не машет рукой, а прячется за занавеской. Когда его забирает автобус, пьет прямо из заварочного чайника, из носика. А мне за это влетало. Сильно.
Едем к Коке в выходные.
– Леша снял кольцо, – говорит мама ей, как будто жалуется. – Приезжал на той неделе. Боюсь.
– Простынища ты, Лелька! – привычно отвечает Кока. – А и правильно. Ты ж ее первая подруга. Нечего потворствовать!