Интервьюер: Угу.

Информант: Потому что, если все время об этом думать, и вспоминать, и заново все это переживать, это, может быть, даже будет более тяжко вот душевно, чем в то время. Потому что в то время, когда это было действительно и голодно, и страшно, и холодно, душа, она как-то была на последнем месте, физические страдания, понимаете, занимали. А тут, когда физически ты здоров и сыт и все у тебя нормально, и, если ты будешь все время об этом думать и будешь это перемалывать, так душевно ты совершенно… Вот я смотрю, вы знаете что – у нас вся вот лестница, этот дом, был заселен как-то вот блокадниками. И вот есть некоторые, которые вот только, только и разговоров о том, как вот сейчас. Вот как сейчас, как в блокаду, вот мы сейчас к блокаде приближаемся. Вот сейчас, знаете, ведь все эти аварии, многие вот… Вот у меня есть приятельница, тоже вот мы учились вместе до войны в школе и после школы продолжаем держать связь, у нас и в блокаду она тоже была. И вот у нее сейчас ни воды холодной нету, у нее вода не горячая, а эти… колонка газовая – раз воды нету, значит, и горячей воды нету, и батареи у нее холодные. И каждый вечер с девяти часов свет отключается. Вы представляете себе?

Интервьюер: Угу.

Информант: И вот. И вот в таком состоянии дом, и куда НИ ЗВОНЯТ, куда ни говорят – один раз пришли, посмотрели. Ну и все. И больше нет, так что понимаете что, не очень много. Ну были, конечно, разговоры, но во всяком случае единственное, что я могу сказать, что истерик и вот таких что: «Ай, было вот так вот, кошмар». Вот таких разговоров не было. Как-то вот, ну как вот сейчас, разговаривая с вами, мне все-таки вспоминаются добрые моменты этого, так и тут…

Интервьюер: Угу.

Информант: У каждого что-то, понимаете ли, было. Одна была, она работала шофером, значит, и даже по Ладоге машины водила. У нее все погибли, она одна осталась. Понимаете ли. Ну ничего, Ирка держала себя прекрасно. Мы дружили, все было хорошо. Так что понимаете что, как-то я считаю, что в человеческом, не знаю, организме, в душе, в уме, есть что-то, что вот ну как бы защищает человека от какого-то отчаяния, от ужаса. Если этого нету, то это ужасная, конечно, жизнь, я себе не представляю, как бы вот можно было бы жить, все время думая… Я тоже, вот понимаете, я сейчас почти ничего не вижу. У меня этот глаз совсем не видит, у меня катаракта. Меня должны были оперировать, и уже было, пришло, приглашена я была. Но я начала падать, поломала, значит, у меня нога сломана, у меня рука сломана, о какой операции могла идти речь. И сейчас тоже я ничего, надо анализы собирать, надо врачей обходить, а я вон, на улицу сейчас не могу выйти. Один глаз совсем не видит. Второй еле-еле видит, но понимаете что, я ведь даже читать не могу. Но если я начну вспоминать только одни кошмары, эти самые, все эти рассказы и все то, что я сама видела там, все эти ужасы, ну так я… Через месяц меня вообще уже не будет. Я сама себя загоню. Вот такая я. (Смеется.) Уж хорошо это или плохо, не знаю.

Интервьюер: А вот в блокадный музей в Соляном, пока еще не закрылся, все-таки ходили? После войны…

Информант: Да. Да-да.

Интервьюер: Помните его?

Информант: Да. Да, а как же. Я ж туда снесла, у меня были программки вот этого, Музкомедии, ну фотографии это были довоенные этих всех артистов, а программки были эти, я им туда отнесла эти программки.

Интервьюер: Еще тогда, сразу после войны?

Информант: Да, да-да-да-да-да, сразу, как только он открылся, мы ходили туда смотреть, и, значит, я им принесла эти программки, отдала эти программки.