. И берег действительно был укреплен. Но интересно то, что решили, что по Неве и по Шлиссельбургу в тот… В те дни били несколько батарей – даже наши в штабе запутались. И вообще-то, про эту батарею забыли. Это была целиком инициатива командира. А наши – только потом уже я нашел в штабных документах – они писали о том, что «наши батареи из района Сосновец вели огонь по Неве и Шлиссельбургу». А там была только одна батарея. Потом она всю блокаду защищала Дорогу жизни и участвовала во всех операциях по прорыву блокады. Вот это тоже я все раскапывал. Вот так сложно было все это найти. Потом мы нашли даже командира батареи. Ездили к нему в Севастополь. Он тоже нам рассказал и подтвердил, что это действительно так все и было. И вот, когда я попал вот в эту обстановку, я как бы вернулся снова в Дорогу жизни, вернулся снова в блокаду – это был вот какой-то такой толчок. И я почувствовал необходимость писать стихи. Но это был новый взгляд на блокаду, не тот. Не мальчика-блокадника. Вернее, он какой-то был такой тройной взгляд. С одной стороны, память мальчика-блокадника, с другой стороны, взгляд на блокаду уже спустя много-много лет и взрослого человека. А с третьей стороны, это был взгляд на блокаду уже основанный на документах, проверенный. Еще… Что вся память, она была проверена и дополнена документами. И вот первое стихотворение, которое я написал, оно было написано в 76-м году. Это было стихотворение, конечно, о Дороге жизни. И потом как-то так пошло. И в основном я писал о Дороге жизни и о ленинградских женщинах, о ленинградских матерях – это вот две темы были такие святые. Я к ним без конца возвращаюсь. Все время. Ну и, конечно, поскольку я был сам школьником, много о школе, о школьниках. Много о том районе, в котором я жил. А сейчас еще много стихов о том… О той несправедливости по отношению к блокадникам и вообще о несправедливости в оценке блокады, в освещении блокады. О неправде. Обо всем этом. Вот был какой-то период тут несколько лет назад, когда вдруг, с чьей-то подачи, конечно, вдруг усиленно заговорили о блокадном людоедстве. Ну прямо ужас какой-то был. Отовсюду только и слышно – с телевизора, с радио, с газет – все людоеды, людоеды, людоеды. Я тогда написал даже такое большое стихотворение, которое так и назвал – «Людоеды», отвечал о том, что… Что людоедство-то было, но оно было нетипичным. Что это было исключением, что надо смотреть на то, что было правилом в блокадной жизни и благодаря чему выстоял город. Вот так.
Интервьюер: Здорово. Спасибо большое. А вот скажите, пожалуйста, еще один вопрос возник.
Информант: Пожалуйста.
Интервьюер: Вот вы говорите о том, что три взгляда у вас, уже на блокаду у вас существует. Вот первые два взгляда, они чем отличаются? Взгляд мальчика и взгляд уже через годы?
Информант: А понимаете, все-таки некоторые вещи переоцениваешь. Вот то, что воспринимал так, воспринимаешь иначе. Ну скажем вот… Тот же самый взгляд на свою собственную маму. Я же сейчас совсем иначе это оцениваю – уже с позиций, что я сам родитель и даже дедушка теперь. Я это иначе все оцениваю. Я понимаю, что это такое. И потом, вот тот случай… Я рассказывал… И говорили люди такие опытные, что говорят: действительно, что она уже была в состоянии клинической смерти и что вот резкий раздражитель, когда ты закричал, это, значит, где-то все-таки какие-то еще органы восприятия у нее не умерли. И вот эти органы восприятия действительно заставили жизнь вернуться. Так что вот видите, вот это вот действительно по-разному, но… Все-таки многое хотелось бы забыть. Не забывается. Есть вещи тяжелые, страшные, которые не хотелось бы… Я о них и не пишу ни стихов, ничего. Потому что ведь важно не то, что нам пришлось пережить, а важно то, как мы смогли это пережить. Ведь это вот удивительно.