– Что Вы сделали! – Я испуганно спросил:

– Что? – и услышал в ответ:

– Вы перевели непереводимое! Я буду скоро составлять многотомник Гёте. Надо, чтобы Вы попробовали что-то перевести.

Я попробовал, ничего путного не получилось. Так и пошел в десятитомнике Гёте единственный мой перевод «непереводимого». Чего только не сделаешь во хмелю!

А это маленькое стихотворение Гёте раскрыло мне возможности поэтической глубины и приблизило ко многому в самой русской поэзии, так же, как «Трагические поэмы», написанные кальвинистом, открыли дорогу к Вере. Так я и сказал французскому послу при Агриппой д’Обинье вручении мне премии: «Il m’a ouvri la route à la foi».>[1]

Все, что уже было сказано, говорит о необходимости проникновения в существо переводимого поэта. Еще до процесса перевода должно знать о поэте и его времени, о его стране и событиях жизни больше, чем содержится в историко-литературных работах. Поэт и крупный литературовед Илья Николаевич Голенищев-Кутузов говорил, что переводчик, занимаясь конкретным автором и его временем, знает несколько уже, чем историк литературы, но несравненно глубже. К тому же переводчик поэзии в высшем проявлении своего таланта переводит не только текст, но и то, что за этим текстом скрывается, то есть страну, время, атмосферу, коллизии, героев. И все это надо видеть и осязать. Но самое главное, необходимо во что бы то ни стало передать состояние автора и героев. Плакать, если они плачут, смеяться, если смешно. Произведение и его перевод должны вызывать сопереживание, душевный отклик: слезу, гнев, радость и духовное очищение, что называл Аристотель катарсисом. Перевод должен воздействовать на сознание с той же силой, как подлинник. Это и есть конгениальность. Тогда он – перевод, а не пересказ, переложение, что способен сделать ремесленник. В записках о Пастернаке я рассказал, как тот читал публично свой перевод гётевского «Фауста» и как при чтении сцены с Маргаритой в тюрьме, преодолевая рыдания, выдавил: «…не могу читать… так ее жалко». Не обладая ни отзывчивостью, ни состраданием, нельзя ни писать, ни переводить.

И еще о переводе формы, которая и есть содержание художественного произведения. В подлиннике поэмы Л. Арагона «Мадам Колетт>*», посвященной знаменитой французской писательнице, текст предваряет эпиграф из поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим». В переводе на французский язык это два прозаических абзаца, а в итальянском подлиннике должны быть стихи, то есть две октавы. Французы в нынешней практике стихом не переводят, считая, что проза точнее доносит смысл. Это и есть разрушение формы в угоду нехудожественному смыслу. А художество пропадает. Звуковая природа стиха, музыкальность – главное содержание поэзии. Попробуй лишить звука музыку.

Начав переводить «Мадам Колетт», я пришел в замешательство: как переводить эпиграф? Стихом или прозой? Решил прозой, так как я переводил не Т. Тассо, а Арагона, а у того прозаический перевод. До сих пор не знаю, правильно ли я поступил. Французы и другие европейцы уже давно рационализировали поэзию и пишут свободным стихом. Признавая возможную функциональность такой поэтики, я и в собственной поэзии давал волю свободному стиху. В настоящую книгу вошли некоторые шедевры свободного стиха: ранние стихи Арагона, Аполлинер, замечательные поляки – Т. Ружевич, Ю. Пшибось и, наконец, блистательная эпопея «Чудовищный шедевр» грека Янниса Рицоса, которого мэтр Арагон назвал одним из лучших поэтов Европы.

Александр Ревич,

Москва, 2006

Из итальянской поэзии