– А, все эти твои большевики, все польские паны, австрийские герры – вся власть одно направление имеет, – вздыхал самый старый крестьянин – ему было уже под шестьдесят.

– Какое? – поинтересовался я.

– Крестьянина притеснить. Обобрать, унизить, а то и убить. И на нашем хребте в рай въехать. Любой начальник враг крестьянину. За грехи вы нам все даны, городские.

А меня продолжали где-то раз в два-три дня таскать к следователю.

Думаю, будь я фигура более значительная, ломали бы меня с куда большим напором. Но особого интереса я не представлял. Даже списки организации Завойчинский требовал как-то лениво: похоже, и без них ему было все известно.

Однажды состоялся разговор, где он попытался расставить все акценты и подвести итоги:

– Бросили тебя твои товарищи, Иван Шипов. Сгниешь в тюрьме. Если не научишься друзей выбирать.

– Друзей? – картинно изумился я. – Это вас, что ли?

– Нас. Польское государство.

Тут меня и понесло по кочкам и ухабам. Я объявил, что буржуазная Польша совсем скоро сгорит в пламени истории, обратится в прах, и ставить на эту заезженную клячу может только очень наивный и сильно беспринципный человек. И ни побои, ни подкуп, ни сладкие речи не заставят меня предать мое дело и товарищей по борьбе. Даже смерть.

– Что же вы все смерть-то призываете, борцы за идеалы… – нахмурился Завойчинский, с которого на миг слетела вечная его ленивая расслабленность, лицо заострилось, а глаза стали на миг яростные. – И не боитесь, что она откликнется?

– Мы, революционеры, не боимся ничего! – пафосно изрек я, а потом поежился. Конечно же, я ее боялся.

– Ну, ты сам выбрал, – холодно улыбнулся собеседник. – Оставляю тебе последний шанс. Когда поймешь, что сил нет, – сообщи. И я объявлю тебе условия.

На этот раз я даже не ответил и не стал принимать гордые позы. Ясно понял: своей несговорчивостью вывел его из себя. И он из тех людей, кто обязательно отомстит.

А ведь эти тюремные стены, возможно, последнее, что я увижу в жизни. И смерть – это вовсе не героизм гордых поз, а ножницы, которые обрежут будущее, все мечты, стремления. И жутко от этого стало до невозможности. Захотелось малодушно согласиться на все. Вот только восстало привитое с детства отвращение к предательству – самому страшному греху, после которого ты и человеком быть перестаешь, а становишься жалким слизнем.

Ждал я какой-то большой подлянки. И дождался достаточно быстро. На следующий день дверь камеры распахнулась. Конвоир ткнул в меня пальцем:

– На выход! С вещами!

И я ощутил нутром, что мне приготовлены круги ада…

Глава шестая

Сидя в камере с наивными и, в принципе, беззлобными крестьянами, поднявшими барина на вилы, я не сильно задумывался о том, что в тюрьме самым страшным могут быть люди, с которыми делишь заключение. Ведь тюрьма – это не воскресная школа. Там помимо борцов за свободу собран самый отпетый преступный элемент. Многие настоящие звери, в клетке с которыми тебя вполне могут запереть.

А еще там можно легко найти идейных врагов. Например, украинских националистов, которые ненавидели коммунистов еще больше, чем ляхов, ощущая в них непримиримых противников в борьбе за души украинского населения. И взаимные счеты у нас накопились суровые.

В стремлении обломать меня или добить окончательно Завойчинский велел сунуть в камеру именно к таким.

За спиной с лязгом закрылся тяжелый тюремный засов. Я напряженно огляделся. Постояльцы просторной камеры с двумя зарешеченными сводчатыми окнами напоминали каких-то чертей – истощенные, осунувшиеся, бледные. И на меня смотрели с такой ненавистью, что сразу стало понятно: меня здесь ждали и отлично знали, кто я такой.