Все, что рвалось изнутри, вся эта боль и накопившаяся обида на Зону, на Рэда, на судьбу, хлынуло наружу, и Гута уже не понимала, какие слова срываются с ее дрожащих губ.
Пришла она в себя от того, что почувствовала: ее гладят по волосам. Ей показалось, мамину макушку ласкает Мартышкина лапка, но нет – это была всего лишь рука старой Эллин.
Тысячу лет они сидели, обняв друг друга, и тоска постепенно уходила из Гутиного сердца.
Потом продолжали пить чай. Гута по-прежнему прислушивалась к звукам на улице. А потом Эллин сказала:
– Радуйся, что твоя дочь не похожа на человека. Говорят, позавчера на Третьей улице убили сына Счастливчика Картера. Он был мальчишкой, самым обычным мальчишкой. Соседские ребята не боялись с ним играть. А потом в течение двух дней пятеро детей оказались в больнице. С переломами. Кто с качелей упал, кто на лестнице оступился, кто-то и вообще на ровном месте поскользнулся. И мальчишку повесили, прямо во дворе, на качелях…
– А полиция? – с ужасом прошептала Гута.
– Полиция? – Старая Эллин пожала плечами. – Полиция, разумеется, убийц не нашла. Никто из соседей ничего не видел. – Она разломила печенье. – У полицейских тоже есть дети. Некоторые из них болеют. Поэтому полицейских вполне можно понять… Говорят, на Третьей улице существовал тайный Комитет по защите детей от влияния Зоны.
А ведь она вовсе не испытывает к Мартышке жалости, сообразила вдруг Гута. Зачем же она ходит в наш дом? Может, она тоже член какого-нибудь тайного Комитета?.. По защите детей от Мартышки?..
Сердце Гуты тревожно сжалось.
Какое счастье, что в нашем старом доме ни с кем из соседей не случилось ничего необычного, подумала она. Какое счастье, что мы так вовремя оттуда уехали! Потому что я бы не удивилась, если бы необычное случилось… Как она сказала? Грехи родительские произрастают в детях… Вот только знать бы заранее, грешим мы или нет? Но больше я никогда не пожелаю, чтобы Мартышка стала обыкновенной девочкой.
Старая Эллин, задумавшись, приканчивала вторую чашку. На улице вновь зашумела машина. И вновь, вопреки Гутиному страху и Гутиной надежде, проехала мимо. Телефон и дверной звонок хранили бездушное молчание.
– Я ведь зачем к вам заглядываю… – сказала вдруг соседка. – Старик-то ваш неживой бродит туда-сюда. Может, когда и Стефана моего с собой приведет. Лишь разочек бы увидеть. Хотя, говорят, возвращаются только те, кого похоронили по-божески…
Она посмотрела Гуте в глаза – сплошное ожидание на лице. Ни страха, ни надежды в нем не было. Такое лицо никак не могло принадлежать члену тайного Комитета по защите детей от Мартышки, и потому Гута сказала:
– А что, возьмет и приведет! Ведь нам с Рэдом и в голову не приходило, что папаня вернется…
Они выпили еще по чашке. И еще. Машины мимо дома больше не проезжали, и вокруг было тихо. Как в могиле.
А уходя, старая Эллин сказала:
– Душу свою не терзай. И нервы мужу не трепли. Терпи, раз уж за сталкера вышла. И Богу молись. Я-то не молилась, не верила тогда. Уж потом… Может, Бог-то меня и покарал.
Гута молча заперла дверь.
Всю ночь она промаялась в ненавистной тишине. Утром зашла к Мартышке. Дочь тут же проснулась, подняла голову, глянула на мать невидящим взором.
– Доброе утро, Мария! – сказала Гута, привычно не ожидая ответа.
– Я спала не в сказке, – произнесла вдруг Мартышка. Словно проскрипела ступенька на лестнице.
– Так не говорят, – заметила Гута, с трудом сдерживая желание погладить дочь по голове: от этой ласки шерсть у Мартышки вставала дыбом, и Гуту било электрическим током. – Надо говорить: «Сказка мне не снилась».