Недоброжелатели болтали, что мадам Свечина шпионит в пользу Ватикана и папский двор посвящен во все тайны русской политики. Ведь даже самые ярые гонители и хулители католичества, едва попав в Париж, считали за честь посетить ее модный салон. Так, в тысяча восемьсот двадцать втором году, ровно через десять лет после сожжения Москвы, здесь появился неистовый губернатор и яростный галлофоб граф Ростопчин в сопровождении своей супруги-католички. Его появление приветствовали аплодисментами. Ему хлопали аббаты и прелаты, бывшие эмигранты-аристократы и господа масоны с мартинистами, которым он некогда объявил войну. И даже бывший наполеоновский генерал, поседевший за один день под Бородином и отморозивший под Смоленском руку и ногу, постучал в знак уважения костылем. Не хлопала только одна дама, сидевшая в креслах рядом с дочерью бывшего губернатора графиней Софи де Сегюр. Дама эта была блондинка лет двадцати шести, с пристально-холодноватым взглядом голубых глаз, нежно очерченным профилем и иронично сложенными пухлыми губами. Посетители салона, не знавшие ее, были уверены, что эта красавица – знатная англичанка. То было лицо, какое можно встретить на иллюстрациях к балладам, но романтическое впечатление тут же уничтожал взгляд молодой женщины, внимательный и цепкий. Ее роскошный вечерний туалет вышел из лучшей мастерской парижской портнихи, ее жемчуга и бриллианты заставляли оборачиваться. В ее блистательности было нечто ледяное, отпугивающее самых бесстыдных повес. Именно к ней и направился Ростопчин, оставив супругу на попечение мадам Свечиной и не обращая внимания на других посетителей салона, искавших его общества.
– Я рад вас видеть здесь, Элен, – обратился он по-французски к даме, даже не поднявшей на него глаз. – Я знаю, что вы никогда не простите мне то давнее московское происшествие, и все же хочу просить у вас прощения. Уж помилуйте старика… Лишь дурак свят – в нем мозги спят!
Голос бывшего губернатора задрожал, на его глаза навернулись слезы. Многие находили его в последнее время чересчур сердобольным и набожным, непохожим на прежнего воинственного и дикого варвара. Граф уже не производил впечатления яростного и неистового галлофоба. Он еще иногда подпускал шпильки в адрес французов, но всегда с уважением и даже с любовью отзывался о своих новых родственниках Сегюрах. Весь Париж в это время судачил о старшем сыне Ростопчина Сергее, посаженном в долговую тюрьму, и о том, что отец отказался уплатить за него карточный долг, сказав при этом: «Тюрьма послужит Сереже хорошим уроком».
Дама по-прежнему молчала и не смотрела на бывшего губернатора.
– Поверьте, мало найдется на белом свете людей, слышавших от меня подобные слова. Если таковые вообще имеются… – на этот раз по-русски проговорил он.
– Мне не совсем понятно, граф, за что вы просите прощения, – наконец вымолвила дама. – Мой дом подожгли пьяные французские гренадеры, а значит, в смерти моей матери вы вовсе невиновны. А то, что не признали во мне Елену Мещерскую, когда дядя объявил меня авантюристкой, так не вы один сделали эту подлость. Пол-Москвы в тот вечер угощалось на деньги моего погибшего под Бородином отца и равнодушно взирали на то, как гибнет его дочь…
Она говорила спокойным и даже равнодушным тоном. Могло показаться, что ей лень произносить слова и прошлое ее больше не волнует. На самом деле Элен готова была надерзить бывшему губернатору, с которым у нее были свои счеты, но сдержалась, потому что рядом сидела Софи, беременная вторым ребенком. Все время их разговора графиня де Сегюр держала руку на животе, словно пыталась уберечь дитя от надвигавшейся грозы. Однако гром не грянул, вместо молний полыхали безобидные зарницы, отдаленно напоминавшие о некогда бушевавших стихиях.