– За дело он их убил! За то, чтобы его матери не пришлось дом и детей защищать! За то, что воин, порушивший присягу и умысливший против сотника, повинен смерти! За то, что враг должен быть убит, или он убьет тебя!

Мишка даже не сразу понял, что в горнице звучит голос Настены. Лекарка стояла в дверях, видимо явившись на громкие голоса, и, направив на отца Михаила указательный палец, говорила так, словно рубила топором:

– Ты, поп, у них присягу принимал, а теперь клятвопреступников защищаешь! Он, по-твоему, должен был ждать, когда они второй раз напасть надумают? Или тебе обязательно надо, чтобы все в чем-то грешны были? Чтобы виноватыми себя считали? Виноватого легче подчинить, легче рабом сделать! Пастырем себя называешь? А долго ли твое стадо проживет, если у него рога отпилить да собакам зубы выбить?

– Умолкни, женщина! Не ведаешь, что говоришь…

– А ты сожги меня! Как мать мою попы сожгли! За то, что людей лечила, за то, что младенцам на свет появляться помогала, за то, что смерть с порога гнала!

Гордая осанка, твердый голос, уверенный тон, ни малейшего намека на скандальный визг озлобленной бабы. Мишка буквально физически почувствовал, как Настена, одним своим голосом и видом, вытягивает его из водоворота безумия, куда его начало было затягивать.

– Замолчи! Ты не смеешь святых отцов…

– Смею! – Настена притопнула ногой. – Ты, долгогривый, одного парня до горячки довел, теперь за второго взялся? Не дам! У тебя самого смерть за плечами стоит!

– Не тебе, ведьма, предрекать волю Божью…

Отец Михаил вдруг схватился за грудь и зашелся в надсадном кашле, на губах его выступила кровь.

– Ну вот, – Настена сразу же утратила весь свой грозный вид. – Эй, кто-нибудь! Бегите за Аленой, пусть страдальца своего забирает да домой тащит! Юлька, бегом на кухню! Пусть вина с медом смешают да подогреют немного. Ну-ка, дыши аккуратнее, долгогривый, не сжимайся, расслабься, не рви себе нутро, и так, наверно, одни лохмотья там.

Настена заставила священника опереться спиной на стену, что-то подсунула ему под голову, заговорила «лекарским голосом»:

– Тихо, спокойно, медленно… Не тяни в себя воздух, он сам войдет.

Тонкой струею, свежестью светлой, ласковым
ветром раны обвеет.
Силой наполнит и боли утишит. Горести сгинут,
и радость вернется.
Нету болезни, и нету печали – ветром уносит,
вдали разметает.
Жар, что от сердца лучами исходит, грудь
согревает и горло смягчает.
Тело теплеет, покоится мягко, соки струятся
по жилам свободно,
В пальцах, в ладонях тепло тихо бьется, вверх
по рукам поднимается к телу.
Медленно голос мой сон навевает, веки набрякли,
губы ослабли,
Плечи обвисли, грудь чуть колышет…

Мишка почувствовал, что на него начинает наплывать сонливость. Отец Михаил тоже задышал ровнее, расслабился, и, хотя в груди у него еле слышно сипело, приступ, кажется, пошел на убыль. Настена еще продолжала что-то говорить, но смысл слов до Мишки уже не доходил, слышен был только монотонный, успокаивающий голос. Последней ясной мыслью перед окончательным погружением в сон было:

«Ну вот. А говорят, что на меня заговоры не действуют…»

* * *

Разбудил Мишку голос деда:

– Давай, давай! Ничего он не спит, а если спит, разбудим – нечего днем дрыхнуть, на то ночь есть! Михайла! Хватит бездельничать, давай-ка делом займись, мне, что ли, за тебя отдуваться все время?

Мишка раскрыл глаз и увидел, что дед вталкивает в горницу приказчика Осьму.


Нового приказчика привез с собой Никифор и поставил его начальником над Спиридоном и тремя работниками. Внешность у Осьмы была совершенно классической, словно у актера, играющего роль купца в одной из пьес Островского: среднего роста дородный шатен с окладистой бородой и расчесанными на прямой пробор, слегка вьющимися на концах волосами. Глазки маленькие, нос картошкой, губы полные, сочные. Ладошки маленькие, пухлые, с сосискообразными пальцами. Ноги кривоватые и, пожалуй, коротковатые, что делалось особо заметным из-за упитанности тела.