Но в Париже было худо и мысль о возвращении не оставляла, и Куприн решил вернуться на родину, вслед за Алексеем Толстым, но при этом Куприн сказал: «Уехать, как Толстой, чтобы получить “крестики иль местечки” – это позор, но если б я знал, что умираю, что непременно и скоро умру, то и я бы уехал на родину, чтобы лежать в родной земле».

Так и случилось. Он уехал, точнее, его увезли.

«…В Москве на Белорусском под фотовспышки к нему кинулся Фадеев, еще недавно кричавший про Куприна, что он “не наш”, а ныне с той же верой в белесых глазах, что, напротив, “наш, конечно, наш!..”. “Дорогой Александр Иванович! – торжественно, прямо на перроне, начал митинг Фадеев. – Поздравляю вас с возвращением на родину!” Куприн, пишут, глянул на него сквозь темные очки и с каменным лицом отчетливо сказал: “А вы кто такой?”…

…Вождь знал, конечно, что Куприн в статьях называл Россию “вонючей ночлежкой, где играют на человеческую жизнь мечеными картами – убийцы, воры и сутенеры”. Знал, что революцию писатель окрестил “омерзительной, кровавой кашей, мраком, насилием, стыдом”, а вместо аббревиатуры СССР издевательски рычал: “Сррр…” Но вождь знал и подлую натуру человеческую…

“С чувством огромной радости я вернулся на родину…” “Я готов был идти в Москву по шпалам…” «Это чудо, что я снова в своей, ставшей сказочной, стране»… “Я бесконечно благодарен советскому правительству, давшему мне возможность вернуться…” Такими интервью Куприна запестрели советские газеты, стоило ему вернуться. Но ни одно слово в них не принадлежало писателю – все, до запятой, было придумано журналистами. Так что спектакль по имени «Возвращение» удался на славу!» (В. Недошивин, журнал «Story»).

Александр Иванович Куприн вернулся на родину 31 мая 1937 года, а через год и три месяца скончался. Его отъезд из Парижа вызвал многочисленные отклики в эмигрантских кругах. «Осуждать его нелегко. Могу только пожелать ему счастья», – писал Марк Алданов. Алексей Ремизов отозвался более сдержанно: «Что ж – поехал, и Бог с ним. Я его ничуть не осуждаю. А голодал он и нуждался очень. Но разве не испытывают и другие писатели эмиграции постоянную и острую нужду».

А в СССР ликовали. Не удалось уговорить Бунина, зато заполучили Куприна. Давний спор о том, чьим «достоянием» является Куприн – красным или белым, – закончился в пользу красных. Александр Куприн был торжественно внесен в пантеон советской литературы.

А он не был ни красным, ни белым. Он был общепланетарным. Достаточно прочитать то, что он писал в парижской газете «Утро» в 1922 году:

«Двадцатый век пошел еще более жадным, головокружительным, темным… И как много эта жизнь, бесполезно выиграв в скорости, потеряла в красоте и в невинной радости…»

И в этой же статье о литературе:

«Теперь уже немыслима очаровательная простота Мериме, аббата Прево и пушкинской «Капитанской дочки». Литература должна им (читателям. – Прим. Ю.Б.) приятно щекотать нервы или способствовать пищеварению».

Нет, воистину Куприн оказался если не пророком, то, по крайней мере, дальновидцем: «Человечество погрузится в тихий, послушный желудочно-половой идиотизм».

Вот так смотрел на будущее выходец из Серебряного века белый поручик Александр Куприн. Смотрел с грустью и страхом.

А от себя добавлю. Читая и перечитывая сегодня Куприна, не могу не согласиться со словами Андрея Седых:

«Теперь закрываю глаза и стараюсь представить себе мертвого Александра Ивановича – и не могу: идет по улице улыбающийся человек с татарским, широкоскулым лицом, в помятой, криво надетой шляпе, – живой Куприн».