Отец слушал, слышал, вспоминал. Он вспоминал, как они выбирались из лавы, шли через заросшую высокой травой территорию шахты, был июль или август, но день нежаркий, трава зеленая, высокая. Заходили в контору, сдавали, как положено, лампы-вольф и останавливались у крана с газированной водой. А здесь уже пацаны все кружки разобрали, стоят, дуют газировку.
– Ну как газировка, крепкая? – кто-нибудь из мужиков в шутку спрашивал.
– Ага, крепкая, – отвечал самый смелый из пацанов и вытирал рукавом слезы, выбитые газировкой.
Это были их пацаны. И он видел среди них такого же белобрысого своего сына, в майке, шароварах и стоптанных материных тапках, тапки тогда не могли ему купить, не было их нигде.
– Да дело не в редакторстве, понимаешь, не в редакторстве, пусть им кто угодно будет, лишь бы только умный человек был и деловой! Надоело уже так работать!
Потом они выпивали еще и ничего не говорили уже и ничего не слышали, а только видели.
Отец видел сына. Сын видел отца.
Отец видел сына. Он сидел на табуретке, поджимая под себя голые ноги, сутулился, как всегда, за это он его еще в школе ругал, да так и не исправился. А худой какой… Все вытянула из него эта работа. И залысины какие большие, прямо лысый, и очки эти с разбитым стеклом. Сынок…
Сын видел отца. Вроде все тот же. Не меняется… Нет, меняется, стареет, морщин вон сколько у глаз. А так все тот же. Голова эта большущая, фуражку шестидесятый размер носит. Глаза как будто светлее стали, и жилок красных на щеках и шее больше. Стареет. Отец…
Они что-то говорили и не слышали друг друга, потому что каждый думал о своем. О своем отце. О своем сыне.
Отец рассказывал про свою теперешнюю работу, про то, как он дачи стережет, про собаку лохматую, как волкодав, ее все пацаны боятся. Как увидят – бежать скорее. А все равно клубнику у одних обобрали, поросята. Ночи лунные сейчас, теплые, хорошо.
Сын про своего сына рассказывал, совсем учиться не хочет, по всяким кружкам ходит только. Мать его и в музыкальную школу, и на фигурное катание записала, а не видит, что он читает плохо и не интересуется ничем. Поговорили о женах, и отец рассказал сыну, как он однажды устроил своей жене, матери его, хороший нагоняй, так она с тех пор зареклась свою линию гнуть, и сын кивал согласно, только ведь они сейчас умные, чуть что – сразу в райком жаловаться бегут. И еще про что-то разговаривали, и еще, и наконец поднимались, отяжелевшие совсем от выпитого, и шли к своим женам, долго укладывались. Те просыпались или делали вид, что просыпались, и отворачивались возмущенные к стене. Отец и сын лежали молча на спинах, заложив руки за головы, вздыхали в тишине, сожалея, что не все успели сказать, и, одновременно заснув, начинали храпеть. В груди отца клокотала угольная пыль, он хотел вздохнуть в полную силу, но пыль не давала, цепко держалась внутри. Сын храпел тонко и немного смешно, словно подпевая отцу. И тогда все замирало…
Так вот и проходили встречи с отцом. Но им предшествовали уговоры жены, сборы, тяжелая дорога с детьми. Поезд приходил ночью. От станции добирались пешком. Он тащил сумки и вел за руку хнычущего сына, жена с дочкой на руках устало и нервно ругалась из‑за того, что не отбил телеграмму. Потом был деревянный дом на двенадцать квартир, в котором не горело ни одного окна, пустой холодный подъезд и красная дощатая дверь с белой цифрой 3, и стук в эту дверь три раза, и ожидание, и шорох за дверью, и торопливая ходьба, и слова матери «сейчас, сейчас», и звук ключа в замке, и глаза матери с отцом, их теплые губы на щеках…