– После коммунарского шалаша, Лушенька, дядин дом на берегу покажется тебе дворцом.
Но тут же Ведерников спохватился. Лукерья вполне резонно могла спросить: «Почему же тогда дядюшка запрятал тебя вместе со мной на вышку амбара?»
– Дядя зазывал меня, Лушенька, жить в этом доме, а я отказался, – продолжал Ведерников. – То ли дело на вышке. Тебе никто не мешает, и ты никому не мешаешь. Правда ведь, Лушенька?
– Все равно мне, Григорий, – равнодушно сказала Лукерья.
– А что же, Луша, все коммунары в шалашах живут? – вступил в разговор Кибальников.
– Все. А куда же деваться? Дома-то еще не построены.
– И главный комиссар коммуны тоже вместе со всеми?
– Бастрыков-то? Как все, так и он.
– Сколько же у него жен?
– Ни одной. Жену у него белые каратели сожгли.
– Ну любовниц-то небось имеет?
– Да что вы, господь с вами! Любовниц? Это святой человек! – В голосе Лукерьи прозвучали и обида за Бастрыкова, и преклонение перед ним.
Ведерников переглянулся с Кибальниковым, а тот дернул за рукав Отса.
– Что же, все коммунары живут, как солдаты – в обнимку с ружьями? – не желая терять нить разговора, спросил Кибальников.
Лукерья засмеялась впервые за все эти дни, и смех ее был звонким и веселым.
– Зачем же им ружья? Они по доброй воле все собрались и угнетать никого не собираются. Война им и без того осточертела. У них забота сейчас одна: чтоб жилось людям полегче.
– А добро-то все-таки охраняют или нет? Иначе все порастащат и следов не найдешь.
В словах Кибальникова Лукерья почувствовала что-то недоброе по отношению и к себе и оскорбительное для коммуны.
– Чего не знаю, того не знаю, – опустила голову Лукерья, давая понять, что она не желает в таком тоне разговаривать о коммунарах.
– Ну а как же они, все делят поровну или кто сколько захватит? – не улавливая настроения Лукерьи, продолжал расспрашивать Кибальников.
– Не знаю.
– А кормятся из одного котла или каждый сам себе варит?
– Поезжай посмотри.
Кибальников через плечо взглянул на Отса, подмигнул одним глазом и замолчал. Возле крыльца они задержались, и Кибальников склонился к уху Отса.
– А барышня-то, Кристап Карлович, с норовом. Как бы она нашего Гришу в свою веру не обратила.
– Я все понял, Михаил Алексеич. Говорит: «Не знаю», а слышится: «Валитесь от меня к чертовой матери».
Порфирий Игнатьевич встретил офицеров и Лукерью в прихожей. Он был тщательно причесан, одет в суконный праздничный костюм с плисовой поддевкой, в белую чесучовую рубаху, в лакированные сапоги с бизоновыми голенищами. В доме пахло жареным мясом, сдобным тестом, ароматными настойками.
– Устиньюшка, выйди, голубь, познакомься! – почти пропел Порфирий Игнатьевич, поглядывая на дверь.
Устиньюшка не вышла, а скорее выплыла, как пава. На ней была широкая, со сборками, шелковая юбка и шелковая кофта с буфами на плечах. Одежда делала Устиньюшку еще более пышной и чуть скрадывала ее высокий рост. С приветливой улыбкой Устиньюшка подошла к офицерам. Кибальников и Отс припали к ее ручке, а Ведерников взял под локоть и подвел к Лукерье. Улыбку с лица Устиньюшки будто ветром сдуло. Глаза словно остекленели, губы стали тонкими и злыми. Она бросила на Лукерью такой ненавидящий взгляд, что та отшатнулась.
– Проходи, Лукерьюшка, проходи, – деланным сладко-приторным голоском сказала Устиньюшка, а глаза ее говорили: «Я ненавижу тебя, и скорее, как можно скорее убирайся прочь! Я была тут одна среди них. И я не потерплю тебя».
Все, все: и эта прихожая с круглой вешалкой, и эти сытные запахи, и эти бизоновые сапоги Порфирия Игнатьевича – напомнило Лукерье дом Луки Твердохлебова, дом, в котором одна за другой погибли ее сестры и сама она приближалась к тому же. Лукерье стало нестерпимо тошно. Ей захотелось повернуться и убежать из этого дома, чтобы никогда больше в него не заходить. Но Ведерников, заметив, что она медленно пятится к двери, схватил ее за руку и повел за собой.