Я решила больше не тратить времени на ненужные размышления, села обратно в такси и сказала:

– Пожалуйста, высадите меня на параллельной проспекту улице.

Таксист кивнул, и мы поехали. Выйдя из машины, я, чуть-чуть пробежав вперед, заскочила в вовремя остановившийся автобус. Никто больше не должен меня разглядывать. Таксисты очень наблюдательны – я больше не поеду в такси. В автобусе я не привлеку ничьего внимания. Опаздывающие к праздничному столу заняты только собой. Им не до меня.

Игорь

Без четверти два в мою захламленную каморку ввалился главный редактор нашей газеты Ларкин. У него была маленькая голова с пухлыми вислыми щеками и коротенькие ножки. Широкую грудь, выпирающую из лацканов темного строгого костюма, всегда обтягивали кипенно-белые рубашки. Из-за неизменного черно-белого гардероба, а также из-за привычки резко, по-птичьи, наклонять голову, Ларкина прозвали в редакции Пингвином. Он застыл перед моим компьютером.

– Последний абзац никак не дается, – отвечая на незаданный вопрос, промямлил я.

– И что? Это повод испортить нам встречу Нового года? – Пингвин склонил голову, словно клюнул воздух.

Когда-то кто-то сказал ему, что его слова всегда полны сарказма, и Ларкин, уверовав в это, сознательно окрашивал свою речь преувеличенно патетическими интонациями.

– Еще десять минут, – попросил я.

Мое сердце билось тревожно и неровно, одежда липла к телу. В комнате стояла ужасающая духота: фрамугу заедало, а кондиционер мне не могли починить уже неделю.

– Я сделал неправильный вывод из нашей беседы накануне, что ваша статья готова? – выдержав паузу, спросил Ларкин.

Все три года моей службы в редакции главный планомерно подтачивал мою веру в силу журналистских выступлений. Он считал, что наша задача проста – не упускать сколько-нибудь значимых в городе событий и объективно излагать их, но статьи не должны напоминать предварительных дознаний, а интервью – перекрестных допросов. Факты – вот альфа и омега любого материала! Но мне казалось, что факты подобны бабочкам. Их так трудно поймать, а будучи пойманными, нанизанными на иголку и внесенными в каталог, они часто лишаются всей своей привлекательности. Я горячо спорил с шефом. Поединок двух журналистов обычно заканчивался вымарыванием наиболее острых, на мой взгляд, абзацев и лишением меня премии.

– Вы должны наконец понять, что ваша неистовость ни к чему не приведет, – наставлял меня Пингвин. – Она напоминает мне шаманские заклинания, просто-таки отчаянные попытки вынудить высшие силы как-то проявить себя в наших маленьких делишках. Должно быть, в вас говорит провинциальная зависть к идейным вдохновителям прошлых революций. Увы, мой друг, времена не те!

Сегодня я понимал, что настаивать на своем не стоит. Я задерживал и главного, и технический отдел – впереди небольшие новогодние каникулы, и всем не терпится поскорее опрокинуть по стопочке за грядущие праздники, закусить лимончиком и разъехаться по домам, где уже наверняка витают соблазнительные ароматы кулинарных сюрпризов к новогоднему столу. В общем, я распечатал статью как есть и, крайне недовольный собой, вручил Пингвину. После недолгих посиделок с коллегами я отправился домой в самом скверном расположении духа.

За рулем нашего с Лизой раритета, «Волги-24», купленной по случаю за пятьдесят тысяч и доведенной волшебником Жориком Караяном до совершенства, я размышлял о том, что в последнее время привычное мироустройство вокруг меня как-то разладилось и расползлось прорехами, будто ветхая ткань. Я потерял смысл. Чего? Возможно, своего существования. Все сместилось, вышло из пазов и раздражало именно своей бессмысленностью. То есть раньше, когда я говорил человеку «хорошего дня», мы оба чувствовали, что день и вправду будет неплохим. Нужные книги приходили в руки и открывались на нужной странице. Нужные люди встречались на пути в нужный момент. Я был на своем месте, и окружающие меня – друзья, коллеги – составляли со мной цельный, единственно возможный в своей уникальности союз. Тихое волшебство судьбы. Теперь все изменилось. И кто в этом виноват? Вечный вопрос русского интеллигента. Провинциального интеллигента, поправил я себя. Возможно, Ларкин прав, и я всего лишь неисправимый романтик, неудачник, вечный студент?