Я затосковала и опечалилась. Хотелось домой. Я должна была уже давно сидеть за роялем, но Гарик стойко дежурил у входа. Как отдать ему ключ и не получить при этом по шее, я не знала. Хорошо все обдумав, я пошла на переговоры. Через стекло я проорала ему, что, мол, я верну ключ, но ты – первое: меня выпускаешь, второе: даешь мне свой самопальный пистолет пострелять (тут Гарик яростно замотал головой), и тогда, продолжала я, (ох, и шантажисткой я была в детстве!) и тогда я никому во дворе не скажу, что видела твою фотографию в трехлетнем возрасте, где ты с локонами и в платье! Быстро выпалив все это, я снова затанцевала, строя рожи. Гарик печально кивнул.
Получив вожделенный пистолет, я решила пару раз стрельнуть, а потом уже побежать домой, просочиться в свою комнату, плюхнуться на стульчик у рояля и сделать вид, как будто я давно и безнадежно копаюсь в «Сонатине» Клементи.
В райкоме был обеденный перерыв. И я – ай-ай-ай! – прицелилась в портрет вождя. Гарик стоял рядом со мной в вестибюле и ныл, чтоб я отдала пистолет, что я не умею целиться, что не так и что дай я покажу. Мой первый выстрел был неудачным, кусок алюминиевой проволоки дзынькнул о стену и шлепнулся на пол. Тогда Гарик, отобрав у меня самопал, прицелился портрету прямо в глаз и попал, пробив дырку в ветхом холсте. Вот тут, как в кино, в райком вошел Чижевский, самый что ни на есть первый секретарь в галстуке.
Что тут началось! Чьи это дети?! Кто их родители?! Тут же по этажам забегали люди, нас завели в какой-то кабинет. Блондинка с золотыми зубами положила на стол лист белой бумаги, нацелилась в него ручкой и стала нас допрашивать: «Имя? Фамилия? Школа?» – но мы с Гариком молчали. Гарик – потому что до смерти испугался. Я – потому что предполагала последствия.
А поскольку, как я сейчас понимаю, не в их коммунистических интересах было распространяться о девятилетних диверсантах в райкоме партии, нас отпустили с миром, прочитав серьезную лекцию об октябрятском долге и чести, и что Ленин всегда живой, всегда с тобой. В горе, в надежде и в радости. Наверное, какие-то директивы они разослали по школам города об укреплении и повышении контроля и усилении воспитательной работы. Но мне лично попало только за опоздание к роялю, потому что моя сестра Танька уже успела сыграть в парикмахерскую и выстричь у своей подруги Наташки Томашенко клок волос прямо над глазами. Под корень.
Дальницкая, 13
Дедушка мой был необоснованно убежден в неотразимой, невероятной красоте свой внучки. Поэтому не пускал меня по вечерам гулять с подружками. Куда?! Что вы?!
– Сиди дома, – приказывал он. – Из-за тебя же стрельба начнется. Сиди дома.
Дедушка мой, Зиновий Соломонович, которого в 1917 году родители пытались вывезти за границу в корзинке, но на последний пароход не попали, в идеале хотел бы, чтобы я в свои тринадцать лет носила гимназическую форму и косы, не ленилась, тайком читала Чарскую, приседала в глубоком реверансе перед венценосными особами и была «всегда скромна, всегда послушна, всегда как утро…». У бабушки, коренной одесситки, запросы на мой счет были попроще: снять эти ужасные «бруки» (предмет моей гордости – «Левис»), надеть платьице, фартук и идти на балкон рубить рыбу.
– И причешись, – делали замечания оба. – Причешись! Я тебе сейчас покажу «Битлы», такие «Битлы» тебе покажу! Будут тебе «Битлы»!..
Ну и что они могли мне показать? Деда, как махатма Ганди, носил свою вставную челюсть в складках одежды. Поэтому не всегда можно было понять его отношение к «Битлам». А бабушка, уставшая со мной бороться, однажды, опираясь на библейскую мудрость, объявила, что я сама наконец должна научиться определять, где «семачки», а где «лушпайки».