Слово «чернослив» не шло у нее с языка.
– Пожалуйста, послаще… с вареньем бы, или сливок битых давно не давали!
«Господи! Сливок битых!» – повторила она про себя, даже лоб стал чесаться от прилива крови, и она держала низко голову над столом.
Петя ушел и из коридора крикнул:
– Спасибо, Устюша!
Это «спасибо» отдалось у нее внутри, точно под ложечку капнуло холодной водой. Он ее же благодарит!.. Не за битые ли сливки завтрашние и за чернослив?! Нежные, пухленькие щеки Пети, его ласковые выпуклые глаза мелькали перед ней… Этакой птенец!.. Много ли ему надо, чтобы уснуть… и совсем не пробудиться?
X
За полночь. Все спит в квартире. Устинья одна в комнате горничных. Епифана нет. Он в передней, и до нее доходит чуть слышно его храп. Он, видно, может спать ровно малый младенец, когда у него «такое» на душе? Что же он после того за человек? Неужели и впрямь – душегубец или грабитель бесстыжий, закоренелый? И вся-то его кротость и мягкость – только личина одна, вроде как святочная «харя», которой обличье прикрывают?..
Мечется Устинья, душит ее несносно, и голова работает без устали.
Теперь уже поздно назад пятиться. Сегодня Епифан ей «приказ» отдал. Так и сказал:
«Я тебе, Устинья, вот какой приказ отдаю».
Завтрашний день выбрал он окончательно, без всяких отговорок. Послезавтра на целых два дня приезжает с дачи барин, может, пробудет и целых три. Хорошо еще, коли завтра к вечеру не нагрянет. Епифан два дня пропадал по уговору с ней – подготовлял в городе все, что нужно. Она не расспрашивала, что именно подготовил он, а сам он не любит лишнее говорить. Ведь она уже в его руках, сообщница. Стало, должна повиноваться, куда скажет идти или ехать – туда и поедет, что прикажет делать, то и сделает.
С вечера она увязала узел с его и своим добром. Сундука брать нельзя, даже ежели и ночью выбираться. И с узлом-то надо умеючи обойтись, улучить минуту, когда у ворот дворников не будет. Билеты свои зашила в кусок коленкора и повесила себе на шею, на крепкой тесемке. К завтрашнему обеду вся провизия готова и для шведского пирожного: чернослив, померанцевая корка, ваниль, корица. Сливки охтенка приносит утром. И весь день надо двигаться около плиты, балагурить с барчонком, когда он в кухню забежит, «улещать» старую барышню. Та на пирожное согласилась.
Подольет она, попробует сама – Епифан ее уверил, что это не яд, и даже капли две при ней отпил, убедится, что вкуса «особенного» отличить нельзя. Все это пускай так и произойдет. О грабеже Устинья не думает. Ей не жаль добра «колченогой». Да и можно ли ей, бывшей мужичке, подневольному трудовому человеку, разбирать такие деликатности?.. Что плохо лежит из барского добра, да еще такая уйма денег – то и следует брать. Как она себя ни стыдила всю эту неделю – не содрогается она от мысли о краже. Не то ее колышет и давит в эту ночь!.. Хорошо, и старая девуля, и мальчик, будут беспросыпно лежать, как покойники… А вдруг, в то время, как Епифан примется ломом вышибать железную дверку – барышня проснется? Что тогда?
«Известно что», – прошептала почти вслух Устинья. Она знала, что лом Епифан уже приготовил, и лом – в кухне, в углу, между шкафиком из некрашеного дерева и большим шкафом, где у нее хранится сухая провизия. Она вышла в кухню.
Там еще стояла белесоватая мгла петербургской полуночи. Все можно было разглядеть. Лом стоял в том же углу. Но ее гвоздил другой, более страшный вопрос:
«На случай того, что барышня не вовремя проснется – неужто Епифан покончит с нею все тем же ломом?.. Нет, по-другому!»