По рассказам Брода, Мильднеру доставляло особое удовольствие разговаривать с женщинами сразу после того, как он приговаривал их к смерти: «Невероятно драматическим тоном он сообщал им о том, что их сейчас расстреляют».
И все же, несмотря на все ужасы блока 11, Освенцим на этой стадии все еще хоть как-то был похож на традиционный концлагерь, такой как Дахау. Очень показателен тот факт, что, как бы это ни противоречило общепринятому мифу, в те первые месяцы существования лагеря можно было попасть в Освенцим, отсидеть там какой-то срок и выйти на свободу.
В 1941 году, перед самой Пасхой, Владислав Бартошевский>41, польский политический заключенный, лежал в госпитале, в блоке 20. К нему подошли два эсэсовца. «Они сказали мне: “Проваливай!” Никто ничего не объяснил, я не знал, что вообще происходит. Я был ошарашен такими резкими переменами. Те, кто был рядом со мной, тоже не понимали, в чем дело. Я был в ужасе». И тут он вдруг узнал, что сейчас предстанет перед врачебной комиссией. По пути туда польский доктор, тоже заключенный, прошептал ему: «Если тебя спросят о здоровье, скажи, что ты здоров и чувствуешь себя хорошо: если скажешь им, что болен, тебя не выпустят». Бартошевский не мог поверить, что ему дадут покинуть лагерь. «Они что, меня освободят?» – спрашивал он польских докторов, пораженный. Ему только бросили: «Тихо!»
Теперь лишь одно препятствие было на пути к освобождению – его физическое состояние. «У меня были огромные нарывы на спине, на бедрах, голове и затылке. Те польские врачи смазали их мазью и замаскировали так, чтобы я выглядел немного лучше. Они сказали: «Не бойся, тебя не будут тщательно осматривать. Но только ты не проговорись. Здесь никто не болеет, понимаешь?» Меня отвели к немецкому доктору. Я старался на него не смотреть. Польские врачи быстро меня осмотрели и заключили: «Все в порядке». Немецкий доктор только кивнул головой».
После этого поверхностного медицинского осмотра Бартошевского отвели в лагерную канцелярию. Там ему вернули одежду, в которой он прибыл в лагерь. «Не вернули только золотой крестик, – рассказывает он. – Оставили его себе в качестве сувенира». Затем последовал фарс, который напоминал обычное освобождение из тюрьмы. Эсэсовец спросил, есть ли у заключенного какие-нибудь жалобы. «Я, конечно, соврал, – говорит Бартошевский, – и ответил “нет”. – Затем мне задают следующий вопрос: “Вы удовлетворены своим пребыванием в лагере?” Я сказал “да”. После этого я должен был подписать заявление, в котором говорилось, что у меня нет никаких жалоб, и я не буду нарушать закон. Я не совсем понимал, какой закон они имеют в виду. Я ведь поляк, что мне до их немецких указов. Наш закон представляло польское правительство в изгнании, оно находилось в Лондоне. Но, естественно, я воздержался от каких бы то ни было комментариев».
Вместе с другими тремя поляками, освобожденными в тот день, Бартошевского под конвоем отвели на железнодорожную станцию и посадили на поезд. Как только состав тронулся, он необыкновенно остро ощутил «эти первые минуты свободы». Впереди еще был долгий путь домой, к матери в Варшаву. В вагоне «люди качали головой. Некоторые женщины утирали слезы жалости. Было видно, что они сочувствуют нам. Спрашивали только: «Откуда вы едете?» Мы отвечали: «Из Освенцима». Больше вопросов не задавали – только страх в глазах». В конце концов, поздно вечером того же дня Бартошевский добрался до квартиры матери в Варшаве. «Она была потрясена. Бросилась обнимать меня. Первое, что бросилось мне в глаза – седая прядь в ее волосах. Она сильно сдала. Да кто в то время хорошо выглядел…»