Мне кажется, что с равными основаниями можно описать терапевтическую сессию, где простые и естественные действия и чувства приобретают дополнительные смыслы, с чем-то рифмуются, о чем-то напоминают, играют друг с другом совсем не так, как обычно в жизни, и поэтому как-то иначе заряжают, волнуют. Вряд ли психотерапевт может позволить себе быть слишком банальным, конечно, если только он не терапевт для Барби. То есть его проработанность – это как бы количество освоенных им мелодий, их сочетаемость и возможность композиции на их основе. В этом может присутствовать полная спонтанность, однако не стоит исключительно опираться на нее.
Когда у нас в гостях в Москве Пайнс пил чай, он вдруг воззрился на стакан в подстаканнике. Видимо, в последний раз он им пользовался в далеком детстве. Это длилось несколько секунд, но было видно, что в этот период происходило явно больше внутренних событий, чем обычно.
Малкольм смотрел на подстаканник, почти застыв, менялся в лице, но очень сдержанно. Вначале были неожиданность и остановка, как будто что-то бережно взвешивалось и могло нечаянно ускользнуть. Как дальний звук в воздухе, легкая пушинка или мелькнувший луч. Потом это стало действительным узнаванием, стакан можно было подержать в руках, он превратился в особую игрушку со временем, обладающую своей магией и обещанием каких-то граней нового и неожиданного. Подстаканник уже не ускользал в иномирность, он был готов остаться в руках и не потерять очарования того, каким он был когда-то для нашего гостя.
Здесь явно внутри друг друга были не только два времени, эти две вспышки, каждая из которых длилась и растягивалась, не только яркий и холодный бенгальский огонек каких-то давних искр. Мне кажется, что всплыла атмосфера какого-то эпизода детства с его особостью и неповторимостью. Она была утрачена, и вот опять возникла здесь. В этом сильном туннеле внимания и чувств происходила важная сцена, и она была защищена от окружающего. Это было кино для себя и про себя, которое оттеняло, делало осмысленным и немного другим все, что могло произойти дальше.
Как будто в сильных линзах возник особый увеличительный эффект, и в нем заиграло нечто, образующее трепетное чувство жизни, быстро проходящей и длящейся одновременно. Жизни только своей и в то же время принадлежащей другим. Такое бывает, когда в детстве пускаешь кораблики в луже, и они уплывают; или вдруг замечаешь облака и удивляешься, наблюдая за ними, отстраняясь от обыденного, важного, прервав свой привычный бег.
Подстаканник был очень настоящим для Пайнса; он нес форму, тепло, важную соразмерность и правильность. Это было нечто правдивое и художественное, со своей явной мелодией, которая куда-то вела. И опять произошло нечто, как будто время перетекло в новое качество. Пайнс вздохнул и еще раз напоследок потрогал этот непростой подстаканник, уже вне нормального практического жеста использования. Он словно приходил в себя и не спешил прощаться с этим кусочком магии. Казалось, что Малкольм переводил себе то, что произошло, словно вспоминал сон, стараясь не шевелиться, чтобы не развеять ускользающие ощущения.
Было заметно, что еще немного, и он сможет говорить об этом, хотя это, наверное, не было ему нужно.
Вспоминая этот случай, я понимаю, что присутствовал при том, как одному человеку удалось, по крайней мере для себя, расширить время. Наполнить момент, как бокал, чем-то действительно значимым. Ничего при этом не расплескать и выпить какого-то, только ему одному ведомого эликсира, дающего хотя бы на время иные чувства и состояние.