К девяностой серии в клиники стояли длинные очереди. В девяносто третьей они выстроились в магазины, в девяносто девятой – на бензозаправки.

Сто тридцатая серия была посвящена справке. Справки требовались о возрасте, о трудовом стаже, о здоровье, о разрешении на дополнительное питание, лечение, покупку автомобиля, строительство дома, на переезд в другой город… справок насчитывались сотни, тысячи, горы.

Сто сороковые серии раскрывали проблему бюрократии. Чиновники всех рангов занимали около тридцати процентов всех рабочих мест, затем сорока. Они всем руководили, все организовывали и все планировали, чтобы шло гладко. В результате не шло гладко, и шершаво не шло, и никак уже не шло.

Сто девяносто девятая серия была последней. Там меж руин шла гражданская война, заключенные освобождались из концлагерей, а армия переходила на сторону народа.

– Додик, – сказал Ребе, зевая. – Кончите ваш балаган. Мы все уже поняли. Спасибо. Берни, что тут странного – ну, в очередной раз не получилось?

Копперфильд исчез, и с ним исчезла Америка, как будто ее никогда не было. А посреди деревенского дворика возникла кафедра из светлого пластика под дерево, и Ребе водрузился за ней, как памятник Марксу, если на Маркса надеть черную шляпу.

– Кто такой был Маркс? – спросил он и взмахнул не то указкой, не то дирижерской палочкой – Маркс был социальный эволюционист. Или эволюционный социалист? Великий, но ограниченный. Его эволюция подобна шахматам, где за ходом е2-е4 следует ответ е7-е5 – после чего игра кончается, и черным объявлен мат. На чем шахматы как игра закончены в принципе. Цель игры достигнута навечно.

Берни открыл рот с видом горячего несогласия.

– Берни Сандерс, сделайте раву Шнеерсону личное одолжение и помолчите. Вы хотели понять? Ну так я объясняю.

Цыпленок вылупляется из яйца, растет, превращается в курицу, клюет зерно и несет яйца, и если не зарезать ее для супа вовремя, то ее плоть вернется в прах и в него превратится. Ты был плотником и знаешь, как строится дом. Деревья растут долго, потом их срубают и пилят на доски и брусья. Из них сколачивают дом, возводят стены и крышу, настилают полы. Потом красят и клеят обои. Потом в нем живут люди – счастливые и несчастные, одно поколение и четыре поколения. Потом одних похоронят, а другие уедут. Дом обветшает, разрушится, и руины сгниют, вернувшись в прах.

Берни сдержался, но, будучи закоренелым атеистом, про себя выругался весьма энергично. Твою мать, все течет и все изменяется, кто бы мог догадаться (в воображении он презрительно осклабился). Недаром Гераклит презирал людей.

– Гераклит ладно, но уже Аристотель ясно писал, что формы государственного устройства сменяют одна другую, – продолжал Ребе.

У Берни слегка отвисла челюсть.

– Мы не должны ограничиваться Каббалой, идущие к знанию и истине любыми путями заслуживают внимания. Меняются земные законы, меняются государства. Человек каждый миг продолжает строить свою жизнь, и все время меняется. Меняется его дом, его близкие, меняется даже его земля.

Каменный дом стоит долго, деревянный нет. Нож из меди затупится быстро, из твердой стали будет острым долго, но в конце концов тоже затупится.

Были рабовладельцы и рабы, были феодалы и бедные крестьяне, были капиталисты и дети, работавшие на фабриках и в шахтах. Рабство царило тысячи лет, феодалы царили века, зверский капитализм сумел сохранить себя всего один век… Чаю! – закричал он, дверь над крыльцом отворилась, оттуда высунулась человеческая рука нечеловеческой длины и поставила на кафедру стакан чая в подстаканнике. Ребе отхлебнул и продолжал: