Осознание пришло постепенно с приступами едкого неприятия, отрицания и ненависти к нам обоим. К ней – за то, что появилась в нашей семье, а к себе - за то, что я паршивый извращенец. Какое-то время держался от нее на расстоянии. Настолько на расстоянии, что мы могли почти не сталкиваться друг с другом в одном доме. Я трахал все, что попадало мне в руки женского пола, и старался выбросить из головы мысли о Бабочке.
Но самое страшное, что сводило с ума, – ревность. Мрачная, ядовитая. Ничего более дикого я в своей жизни не испытывал. Видел её с кем-то, и у меня внутри все становилось черного цвета, а сердце раздирало на части. Сам не понимал, как гнал каждого, кто приближался к ней слишком близко. Мог бы - убивал бы. Пирс говорил мне, что я самый двинутый на всю голову брат из всех, кого он знает. Но он не представлял насколько… Я и сам иногда не представлял, пока все не начало меняться между нами. Пока не дошло до точки невозврата.
Ей тогда было пятнадцать, а мне семнадцать. В основном мои мысли занимали крутые компьютерные игры, ультра новые тачки, футбол и девчонки. Последних я менял каждый месяц, каждую неделю, некоторых забывал на следующий день. В свои семнадцать я столько всего перепробовал и познал, что, пожалуй, мог проводить мастер-классы по пикапу. Они сами вешались на меня. Пачками. Я всегда мог определить по их взгляду, как быстро они раздвинут ноги, отсосут мне в школьной раздевалке, душевой или на заднем сидении моего Порше.
Найсу я считал малолеткой, липучкой и редкостной сучкой. Красивой, маленькой, вредной сучкой, которая вечно совала свой курносый кукольный нос, куда ей не следовало, и мешала мне жить своей жизнью подальше от нее. Наша вражда чередовалась с приступами едкой привязанности и снова перерастала во войну. Я раздражал её, а она невыносимо бесила меня. Полная взаимность. Она нас обоих более чем устраивала. Она держала ее на расстоянии. И так было правильно.
Но в школе все давно усвоили, что при мне о ней нельзя говорить плохо: я начинаю нервничать, а когда я нервничаю, то плохо становится всем остальным. Притом плохо в самом прямом смысле этого слова – вывернутые челюсти и сломанные ребра никогда не расценивались как «хорошо». Она, кстати, об этом прекрасно знала и довольно часто этим пользовалась, за что я и называл ее сучкой. Впрочем, Най и сама могла за себя постоять. У нее были эти странные срывы, когда она вообще мало походила на себя саму, словно дьявол в нее вселялся. В синих глазах зарождалось нечто темное, яростное, неподвластное ей самой, и я любил вот эту тьму. Мне хотелось в нее окунуться, смешать со своей собственной и посмотреть, как рванет этот ядерный микс нашего общего адского мрака. Мне кажется, в этом мы с ней были похожи. Но и она, и я знали, кто сильнее. Иногда я уступал… она это понимала. Но не из жалости. Жалость – это последнее, что я к ней испытывал. И не потому, что она девчонка. А потому что она была МОЕЙ, и я решал, когда нужно остановиться в нашей вражде, чтобы не поубивать друг друга. Я не хотел убивать мою бабочку. Я слишком ее любил. Я слишком ее ненавидел. Она составляла смысл моей жизни, и она же её отравляла с каждым днем все больше и больше. Тогда я этого еще не понимал.
Помню в тот день разругался в очередной раз с отцом и сидел у себя в комнате, прикидывая, как скоро я смогу свалить из дома и куда. Отец же мечтал о светлом будущем для меня. Родители часто навязывают нам свою волю, дабы мы в себе воплотили все то, чего они сами не достигли в свое время. И если мы отказываемся, то воспринимают наш отказ как личное оскорбление.