Это длится целых четыре секунды. А потом она пытается меня обнять.

– Ребра!.. – прямо-таки визжу я.

– Ой, прости, сынок! – отшатывается мама. И тянет руку к моему лицу. Я опять морщусь. – Прости, прости, прости.

– Ты что, повязку не видишь? – спрашивает Мэл. – И кровь?

– Вижу, – кивает мама. – Почему ее не смыли?

– Смыли, – отвечаю я. – Большую часть.

Взгляд у нее снова добреет.

– Ну, как ты?

Я пожимаю плечами (и опять морщусь: оказывается, пожимать плечами тоже больно).

– Рваная рана на щеке, перелом носа, трещины почти на всех ребрах с левой стороны, растяжение лодыжки. Хенне гораздо хуже пришлось…

– Я встретила Маттиаса и Каролину, – говорит моя мама, имея в виду родителей Хенны. – Ее сейчас оперируют, но если не считать перелома руки и ключицы, она отделалась синяками и ушибами, как ты.

– Ничего себе «отделалась».

– Ты же понимаешь, что я имею в виду.

– Понимаю. Нам и впрямь повезло. Но было очень страшно. И странно.

– Видела бы ты Хеннину тачку, – говорит Мэл. – Ей как будто голову снесло.

– Где Мередит? – спрашиваю я.

– В холле, с Каролиной, – отвечает мама.

– Папе надо сообщить, – говорит Мэл.

В мамином взгляде проскальзывает досада, но она благополучно ее проглатывает.

– Скажу ему, когда вернусь домой. – Тут она смотрит на нас как-то особенно и, недолго думая, говорит: – Слушайте, я понимаю, что время не самое подходящее…

– Тогда зачем? – перебивает Мэл.

– Что зачем?

– Зачем ты хочешь это сказать, раз время неподходящее?

На мамином лице опять возникает это особенное выражение.

– Мы же знаем, что с тобой все хорошо… – начинает она.

– Ну не то чтобы очень хо…

– Вы все равно увидите это в новостях. Лучше будет, если скажу я.

Она умолкает, и я с какого-то перепугу решаю, что речь пойдет о массовом побеге оленей: до сих пор никто не дал нормального объяснения этому явлению. Конечно, было бы странно, если бы его вдруг дала мама – откуда ей знать? Но у меня же шок, и эта мысль так прочно поселилась в голове, что после маминых слов «Манкевич умер» я начинаю лихорадочно вспоминать знакомых оленей по имени Манкевич.

– Чего? – настороженно переспрашивает сестра.

– Сегодня утром, – слишком уж жизнерадостно поясняет мама. – От удара. У себя дома, в Вашингтоне.

Она вновь умолкает и явно пытается сдержать улыбку: даже она должна понимать, что нельзя так реагировать на подобные известия, да еще в больнице, где лежит твой сын – с таким вот носом.

Манкевич – не олень, а наш конгрессмен, занявший этот пост еще до рождения мамы. Ему было миллион лет, и наши избиратели души в нем не чаяли: никому и никогда еще не удавалось побить его на выборах.

А теперь он умер.

– Положено выждать семь дней, – говорит мама и больше даже не пытается прятать улыбку. – Из уважения к покойнику. Потом я объявлю о намерении выдвинуть свою кандидатуру на его пост. – Она дает нам несколько секунд переварить услышанное. – Мне уже звонили из партии… Они сами мне позвонили и попросили выдвинуть свою кандидатуру.

На миг ее улыбка меркнет.

– Полагаю, отец твоего друга тоже захочет выдвинуться, но он, разумеется, проиграет. Как всегда. Так что пост, считайте, у меня в кармане. – Она поворачивается к Мэл. – А ты уже достаточно взрослая, чтобы за меня проголосовать!

И тут наша мама хлопает в ладоши. Ей-богу, не вру – она хлопает!

– Ваша мать – будущий конгрессмен! И будет работать в городе Вашингтон!

– А у твоего сына будет шрам во всю щеку, – осаживает ее Мэл.

– Ох, ну конечно, это ужасно, просто вы бы все равно увидели новости, и я подумала… – Она умолкает, собираясь с духом. – Мне выпал уникальный шанс. Я ждала его всю жизнь. Фотосессии сведем к минимуму, и я никого не принуждаю…