– За оставление арестованного без надлежащего караула, что повлекло за собой побег данного арестованного, вверенной мне властью объявляю выговор уряднику Жигину и предупреждение, что следующий проступок будет наказан увольнением от службы.
Сказав это, Вигилянский еще раз одернул мундир и сел, уперев руки в края столешницы. Мундир на нем был новый, темно-зеленого сукна, стоячий воротник упруго подпирал изрядно обвислые и широкие щеки. Телом пристав был сухим и поджарым, как гончая, а вот лицо – дряблое, с голубенькими, водянистыми глазами, и выражение на нем почти никогда не менялось – недовольство, даже угрюмость, редко-редко, лишь в особые минуты, расцвечивались скупой улыбкой. Но в этот раз пристав улыбаться не собирался. Не глядя на Жигина и продолжая упираться руками в столешницу, он прежним голосом, сухим и тонким, заговорил:
– Теперь и не знаю, что делать – докладывать исправнику[3] или нет? Мало того, Жигин, что ты без своей лошади и без кошевки остался, мало того, что Комлева упустил, ты еще лишних хлопот мне наделал…
– Как же я Комлева мог упустить, когда я его, по рукам связанного, в Елбань доставил? – изумился Жигин.
– Как? Каком кверху! Вот как! – Вигилянский оторвал руки от столешницы и взмахнул ими, словно собирался взлететь. – Да сядь ты, Илья Григорьевич, не торчи надо мной! Пока твой посыльный добежал, пока сообщил, пока я человека отправил – сколько времени прошло? Час-полтора – не меньше. И что за это время Комлев сделал, находясь без догляда? А он развязался, сукин сын! Видно, веревки перетер, пока в кошевке сидел. Повез его наш человек в арестантскую, а тут случай… Какой-то раззява со стогом сена ехал и на раскате с лошадью не управился – сани занесло… А другие раззявы рядом с дорогой костер развели, видите ли, замерзли они, погреться решили… Стог этот прямо на костер и опрокинулся! Пожар, суета, неразбериха. Комлев, не будь дураком, человека нашего по голове чем-то огладил, из кошевки выкинул и – под шумок, да с ветерком! Кинулись искать – его и след простыл… Остался ты без лошади и без кошевки, будешь теперь на свои деньги покупать…
– Не буду! – Жигин поднялся и вытянулся – руки по швам.
– Обоснуй! – коротко приказал Вигилянский.
– Пришел я просить, чтобы меня от службы отставили. Решил я так – уйти со службы.
Вигилянский резко вскинул голову, отчего обвислые брыли вздрогнули, и прищурил глаза; они уже не водянистыми, не синенькими были, а прямо-таки стального цвета – насквозь пронизывали. Но Жигин не дрогнул, хотя знал прекрасно, что такая поглядка пристава ничего хорошего не обещает. Сегодняшней бессонной ночью он принял бесповоротное решение – оставить службу и искать Василису. А еще он знал, что не успокоится и жизнь ему будет не в жизнь, пока не отыщет жену, живую или мертвую. На том и стоял, и сдвинуть его сейчас, как могучий пень, не было никакой возможности. Вигилянский – умный все-таки человек, бывалый – понял, что на крик и на испуг урядника ему не взять, и поэтому решил, что горячку сейчас пороть не стоит, пусть остынет…
– Даю тебе, Жигин, три дня отпуска, выпей хорошенько и спать ложись. Понимаю, что горе у тебя, да только службу нам по всякому горю, большому или малому, никто не отменяет. Ясно? Иди!
Жигин развернулся и вышел.
«Да хоть неделю давай отпуска, – сердито думал он, возвращаясь домой, – как я решил, так и будет, а заартачишься – такой фокус выкину, что за счастье посчитаешь от меня избавиться. Мне теперь Василиса важней всего!»
В доме было пусто и тихо. Жигин снял шашку, висевшую у него через плечо на черной портупее, ремень с кобурой из глянцевой кожи, в которой лежал револьвер, и привычно повесил оружие в узкий простенок у входной двери, задернул занавеской. Место это для револьвера и для шашки он определил давно, чтобы находились они всегда под рукой – бывало, что из дома приходилось выбегать в спешке; схватил на ходу, а уж после ремень застегиваешь и портупею надеваешь… Не выбегать ему больше в спешке из дома и казенную шашку придется сдать, потому что, хорошо знал Жигин, уволенных из полиции на службу снова никогда не принимали. Ну и ладно…