Извозчик, который совсем недавно подвез молодых людей, Столбова и Губатова, к Сибирскому торговому банку, а увез только одного Столбова, сидел сейчас на низкой и шаткой табуретке, смотрел снизу вверх узкими чалдонскими глазами, и взгляд его был совершенно бесстрастным, даже равнодушным. Повторять услышанное он не стал, дернул плечом и спросил:

– Деньги когда будут?

Столбов, назвавший себя Егором Исаевичем Расторгуевым, подошел к нему ближе, наклонился, заглядывая в лицо, и неожиданно рассмеялся:

– А ты, братец, оказывается, жадный! Что, разбогатеть не терпится? Ты потерпи… Вот съездим, и тогда полный расчет. Ночь еще здесь переночуем, а рано утром – в дорогу. Теперь повтори.

Извозчик смотрел не смаргивая, прежним бесстрастным взглядом. Молчал. Затем неторопливо поднялся, ударил ладонью о ладонь, будто невидимую пыль стряхивал, и в глазах у него мелькнула злая искра:

– Егор Исаевич Расторгуев, из «Сибирского мукомола», едет к Савочкину на прииск о продаже муки договариваться… Заплатить хорошо обещал, – извозчик помолчал и добавил: – да боюсь, как бы не обманул, шибко долго жданками кормит!

– Молодец! Но последнее, я думаю, говорить никому не надо.

– А я не кому-то, я тебе говорю, Егор Исаевич, чтобы не запамятовал.

– Еще раз молодец! Но беспокоиться обо мне не нужно, память у меня хорошая. А теперь, как говорится, займемся сборами в дальнюю дорогу.

– Я пойду коня напою да сена дам. Мне собраться – только подпоясаться.

Извозчик, не оглядываясь, вышел на улицу, взял вилы под навесом и принялся распечатывать небольшой стог, стоявший в углу ограды. Сбил с него толстую снежную шапку, вывернул большой пахучий пласт и отнес в конюшню, где возле яслей уже дожидался конь, посверкивая в полутьме ярким карим глазом. Сено с шорохом легло в ясли, конь ткнулся в него губами, всхрапнул и мотнул головой, раскидывая гриву. Глаз вспыхивал, будто фонарь.

– Жуй давай, нет у меня хлеба, не захватил!

Конь снова мотнул головой, потянулся к хозяину, шевеля губами, словно хотел поцеловать. Извозчик потрепал его ладонью по крепкой изогнутой шее, вздохнул:

– Эх, Сема, только и есть у тебя одна родная душа – конская. Дожился… Ну-ну, не ластись, сказал же – нет хлеба, не взял. Прости, братец, забыл. Тут обо всем забудешь! Заблудился твой хозяин, Семен Холодов, крепко заблудился, а отступать некуда. Вот и поедем завтра кривое счастье искать. Так что жуй, братец, от пуза, когда еще доведется тебя кормить, я и не знаю…

Взглянул бы сейчас кто-нибудь из деревенских на Семена Холодова – мог бы и не признать. Да и как признать в суровом, угрюмом мужике, который, похоже, состарился раньше времени, когда-то молодого и улыбчивого парня? Времени прошло изрядно, жизнь его покатала вдоволь, научила смотреть вокруг прищуренным, холодным взглядом, а заодно и отметины на лбу оставила – две глубоких, продольных морщины, которые не разглаживались даже в том случае, когда он не хмурился. А хмурым и молчаливым он теперь был почти всегда и разговаривал подолгу и обстоятельно лишь с конем.

После памятной драки за околицей, когда сошлись они на кулаках с Ильей Жигиным, когда не удалось ему одержать победу и пришлось уступить Василису, после развеселой свадьбы, которая несколько дней шумела и плясала на Покров и на которой гуляла едва ли не вся деревня, а он стоял в ограде, слушал и ломал в бессилии сухие верхушки плетня; после всего этого, не в силах пережить позора и не в силах нарушить данного слова, Семен собрался в один день, закинул за плечи тощую и потому легкую котомку и ушел в город. А можно и так сказать – сбежал. Ни материнские слезы не остановили, ни отцовская ругань. Бежал, будто на пожар торопился успеть.