– То есть вы, дон Эмилио, подаете это как исполнение патриотического долга?
Старик добродушно смеется. И это тоже, девочка моя, и это тоже. А заодно и свой интерес блюдется, и ничего дурного здесь нет. И ничего зазорного для коммерческой компании в том, чтобы снарядить корсара. Пусть вспомнит, что и Томас это делал, не моргнув глазом. И старался напакостить англичанам где мог. Стыдиться тут нечего. Это ж не работорговля.
– Ты ведь знаешь, я располагаю свободными средствами. И что могу найти других партнеров – тоже знаешь. Речь о выгодном помещении капитала. И я, как и раньше, долгом своим почитаю предложить это дело прежде всего тебе.
Пауза. Лолита Пальма по-прежнему смотрит на дверь.
– Испробуй его… Потолкуй, узнай, чем дышит, – ободряюще говорит дон Эмилио. – Он человек занятный… Прямой… Мне он как-то пришелся по сердцу.
– Вы, похоже, склонны всецело ему довериться? Так хорошо его знаете?
– Мой сын Мигель плавал с ним. В Валенсию и назад. Как раз когда эвакуировали Севилью и творилась черт знает какая паника. Да еще и в шторм попали. Ну так вот, он вернулся в полном восторге от него, все твердил, какой это на редкость толковый и хладнокровный человек… Это он, кстати, узнав, что Пепе – в Кадисе и без работы, посоветовал позвать его в капитаны «Кулебры».
– Он здешний?
– Нет, родился на Кубе, насколько я знаю. В Гаване, что ли.
Лолита Пальма рассматривает свои руки. Все еще красивы – длинные пальцы, не слишком выхоленные, но хорошей формы ногти. А Санчес наблюдает за ней. С задумчивой улыбкой. Потом встряхивает головой и говорит добродушно:
– В нем, знаешь ли, что-то есть… Какая-то внутренняя потаенная сила… Изюминка какая-то… Он не слишком изыскан, разумеется, может быть, даже немного грубоват… Слово кабальеро к нему не вполне подходит. Уверяют, он не очень-то щепетилен насчет того, что касается юбок.
– Пощадите, дон Эмилио! В хорошем свете вы его выставляете передо мной, нечего сказать…
Старик, словно обороняясь, выставил перед собой обе руки:
– Я говорю все как есть. Знаю тех, кто терпеть его не может и в грош не ставит, и тех, кто отдает ему должное. И, как говорит мой сын, сии последние отдадут за него последнюю рубаху.
– А женщины? Им что отдавать?
– Это уж ты сама решай.
Они переглянулись с улыбкой. У Лолиты она вышла невеселой и какой-то смутной. У дона Эмилио – в ней сквозит удивление и словно бы даже любопытство.
– Во всяком случае, – договорил он, – мы ведь его не на бал плясать зовем. А на мостик корсара.
Струнный перебор. В свете масляной лампы влажно лоснится смуглая кожа танцовщицы. Черные пряди прилипли ко лбу. Движется, как кобылица в поре, думает Симон Дефоссё. Грязная испанка, темноглазая испанка. Цыганка, наверно, думает он. Здесь все смахивают на цыган.
– Будем использовать свинец, – говорит он Бертольди.
Заведение набито битком: здесь драгуны, артиллеристы, моряки, линейная пехота. Только мужчины. Одни офицеры. Сидят на скамьях, табуретах, стульях вокруг залитых вином столов.
– Капитан… Неужели ты нигде и никогда не забываешь об этом?
– Как видишь. Везде и всюду помню.
Махнув рукой – ничего, мол, не попишешь, – Бертольди осушает стакан и тотчас вновь наполняет его из большого кувшина. В воздухе колышутся плотные полотнища серого табачного дыма. Терпко, остро несет потом из-под расстегнутых мундиров, раскрытых на груди сорочек, распахнутых жилетов. Кажется, даже ко вкусу вина – густого, но скверного, которое не веселит, а дурманит, – примешивается этот запах – едкий и какой-то мутный, под стать десяткам взглядов, неотступно следующих за каждым движением женщины, которая, дразняще изгибаясь и раскачиваясь, похлопывая себя по бедрам, пляшет под звон гитар.