– А кто от рака помрет – тот тоже мученик, мне так сказали! – вмешался мужик с голосом-инструментом. – Мне обещали, что я своим нечеловеческим страданьем перечеркнул грех…

– Кто сказал? – машинально переспросил председатель.

– Ну, так… – замялся новичок. – Люди сказали…

Мими стала хохотать, а мужик, покосившись на нее, загорячился и, отняв руку от лица, – которое оказалось вполне обычным: ни волчьей пасти, ни заячьей губы, ни даже страшных следов раковой опухоли не имелось, – протрубил:

– Из верных источников стало известно! Мне передали… Мне обещали! Бояться, мол, нечего!

– Ну, раз обеща-али, – протянул Ефрем Георгиевич и направился к новичку.

А тот вновь прикрылся ладонью, пробормотав: дескать, у меня трубка в горле специальная, с ней и похоронили…

Тут председателя отвлекла забытая было Каллиста, она с ножками взобралась на стул и махнула ручонкой в сторону последней горенки, где в своей чудесной зыбке благополучно дрых младенец, прокричав:

– Вы к ней плилетели на именины! И день ложденья у ней есть, а у меня нету – только день смелти! Ко мне никто никогды не плидёт… И даже стишков я не знаю никаких – лассказать не могу! Только песенку могу вам спеть, котолую мамка пела… – Мертвушка встала, руки по швам, и затянула: – А лека бежит, зовет куда-то, плывут сибилские девца-ата навстлецу утленней зале, по Ангале, по Ангале, навстлецу утленней зале – по Ангале!

Исполнив, что смогла, Каллиста поклонилась публике и, сорвав жидкие аплодисменты, продолжила:

– Я бедная, отцом в утлобе убитая. Но я тоже хоцу подалоцек сестлице сделать, да… Я, хоть убитая, но я добленькая, да! Пускай… пускай она тоже не оцень много повидает зла на земле…

Сана внутри своей Купальщицы вздохнул с облегчением, но мертвушка тут с торжеством договорила:

– И вообще всего… Пускай сестлицу велетёнышко уколет, когда ей семь годоцков исполнится – и она умлёт!

Все дружно ахнули, а Сана, заторопившись, с большим трудом нашел выход из фарфоровой статуэтки, оказавшийся в пятке Купальщицы.

Мертвушка же, отбивая ножками радостную дробь, хвастливо договаривала:

– Вот какой у меня холёсый подалоцек! Вот какая я добленькая девоцка!

Сана же вихрем прилетел к столу, от волнения забыв, что выглядит не человеком, и не подумав: вдруг и эти не увидят его… А главное: не услышат…

Но эти увидели. И услышали.

Сана, заклубившись перед лицом председателя, торопясь, выговорил:

– Прошу слова!

Ефрем Георгиевич быстро кивнул: говори-де.

– Заключительное слово! – воскликнул Сана. – Она не умрет – только три дня будет спать беспробудным сном. Вот мой дар! Я последний сказал! Мое слово последнее! – но, увидев скептические мины на лицах слушателей, понял, что этого мало, чтобы перебить пожелание Каллисты, и упавшим голосом добавил: – Да, и, конечно, все ваши дары пойдут прахом – после семи-то лет… Не станет она ни красавицей, ни скромницей, ни трудолюбием не будет отличаться, ни послушанием, ни отвагой, ни верностью, богата и знаменита тоже не будет… И… родовое упрямство будет налицо…

– Ничего, зато жить будет! – воскликнул Сашка-солдат, подняв голову от протокола ночного заседания.

А Сана – про себя уже – добавил: «Разве только иногда – редко-редко – проблески будут: ведь что-то же должно остаться, какие-то следы дажбы…»

А Каллиста принялась тут плакать, не утирая слезок, которые капали и капали в пустой бокал, взятый мертвушкой со стола.

Мими тоже разревелась – дескать, бедная, бедная девочка, но кого она жалела: живую или мертвую – Сана не понял.

– Хорошо хоть грамотной станет, – пробормотал председатель и вгляделся в Сану: – А ты кто ж таков будешь?