– Это кто ж тебя обижал? – спросил Никита. – Я, что ли? Или генерал?
Генерал, услышав о себе, сделал попытку очнуться, но снова клюнул носом.
– Ты что несешь? – тихо продолжал Никита. – Какая проволока? Какие баррикады? Все мои войну воевали, оба деда погибли, материн еще в Гражданскую отличиться успел, порубал махновцев. Ты про что вообще?
– У меня в семье пятерых убил Сталин, – тихо сказал я. – Мой отец научился ходить только в три года, потому что рос дистрофиком в детдоме. Когда ему было три месяца, мать сдала его государству, а сама пошла гнить в лагерях за мужа. Власть отлично была устроена, все были при деле, все усердствовали: одни сажали других без подсказок, по разнарядке. В потомках же эта граница зарубцевалась, но шрам от этого стал только безобразней. Нынче кончилось главное: эпоха та, их, закончилась.
– Ты, парень, в себе? – сощурился Никита. – Ты что такое нам тут расписываешь? Что ты выдумал? Кровную месть проповедуешь? Всегда были холопы, всегда будут бояре. Были солдаты, будут и командиры. Какие проблемы?
– А что вы видели в стране со своей номенклатурной колокольни? – возразил я. – От Москвы до Владивостока – девять часов полета над пустой страной. Что вы знаете о ней? Вот знаете вы, что, например, в Красноярской области, на Енисее, где в прямом смысле живут потомки декабристов, слово «чекист» – проклятие?
– Господи, да что такое? – хлопнула ладонью по столу Вера. – Мил человек, ты перепутал, мы не чекисты, здесь не Лубянка.
– С одной стороны, безусловно, – вдруг поддержал меня Павел, – в обществе есть… Не раскол, но… расщепление, наследие XX века. Кто-то в ГУЛАГе сидел, а кто-то доносы писал, узников сажал и охранял. Жертвы и их потомки вообще оставляют в популяции меньшинство, палачи лучше выживают. Но нужно верить в народ. Он полвека назад выиграл страшную войну и сохранил за собой право на заслугу. Советские люди задавили антихриста. Такое не забывается. Небеса, провидение не забыли.
– Да, это точно, – кивнула, вдруг смягчившись, Вера. – Вот только почему-то всё равно история отчизны такова, что на трезвую голову человек ни ее, ни власть вынести не может. На пьяную – кланяется власти в ноги, прося на опохмел… Вот и вертится кто как может, ни на Бога, ни на черта не положишься…
– Разумеется, – сказал я, – всё это от нищеты духовной. Мы нищие, во все века нищие были, есть и будем. Простор, ландшафт – единственное, что имеется у русского человека в собственности…
– Запомни, – вдруг очнулся генерал, – на трезвую голову человек никакую власть не вынесет. Спроси у Горбачева.
Павел вздохнул и сказал:
– Земля – душа народа. Землю отняли у крестьян, а кто выжил, тех переселили в бетонные коробки корчиться от мук лишенья… Только земля способна одушевить русский народ.
– Что за тупое почвенничество… – сказала Вера.
– Это не мои устремления, это метафизическая катастрофа… – ответил Павел.
Во время спора Вера всё время смотрела на меня и даже обернулась, когда я встал размять ноги и приблизился к книжным полкам с цветными корешками «Библиотеки всемирной литературы». На полках стояли детские ее портреты, помню снимок, где юная красивая женщина гладила ослика, на котором сидела девочка в коротеньком платьице. Ослик стоял на гребне бархана, виднелись занесенные песком дувалы и руины минарета.
Потом мы пили на веранде чай, спускались к пруду, где Павел рискнул искупаться; качались на качелях, соревнуясь, кто выше взлетит в кроны, полные солнечной хвои и листьев, – ветка сосны пригибалась и протяжно скрипела. Потом мы с Верой играли в бадминтон воланом из бирюзовых – павлиньих перьев, подолгу ища его в малиннике; лакомились ягодами, ходили в оранжерею смотреть на орхидеи, а на обратном пути у пруда слышали храп генерала, и я думал над словами Веры, которая в оранжерее, объясняя, как выращиваются в подвешенных расщепленных чурочках орхидеи, сказала: «Лучшая земля для них – с кладбища. Мы берем ее в Исаково, у развалин церкви на погосте. Там могильные плиты замшелые, а земля как раз должна быть как вино – вековой выдержки».