Я сидел, вглядываясь в буквы, напечатанные на нашей домашней машинке, – клавиши «к» и «б» слегка западали, их оттиски выделялись на общем фоне – и думал об отце. Словно эти странички – письмо, написанное его рукой. На этой машинке, стоявшей в его кабинете, отец перепечатывал свои служебные рукописи, оставляя пробелы для химических формул – их он вписывал от руки. На моих страничках никаких формул не было. Но профессионалы, коллеги Павла Александровича, с которыми он работал в одном ведомстве, хотя, конечно, в разных отделах, – с легкостью опознали бы шрифт. Образцы шрифтов – как отпечатки пальцев: их хранили в Первом отделе каждого учреждения, что уж говорить о химическом институте, где работал мой отец.
«Впрочем, – я вспомнил таможенника, перебиравшего мои вещи, – положим, открыл бы… Неужели стал бы читать? А если бы и прочел…»
К тому времени мой отец уже умер, а значит, я мог не опасаться правды.
Сколько же мне было?.. Двадцать четыре? Двадцать пять?.. – когда я принял это решение: предать бумаге нашу давнюю историю, не задумываясь о том, что я – не слишком надежный свидетель. Вот, например, торт. Тот самый, с желтыми медовыми розами, который Ксения не пожелала попробовать, – откуда мне было знать, что подавали к чаю в тот вечер, когда девочки познакомились?..
Маленькая ложь рождает большую неправду?..
Я поднялся и пересел в кресло: «Именно детали подводят лжецов». Сидел и думал: во всяком случае, потоп был. Об этом она рассказывала сама, когда явилась и принесла ту самую оперу, а Павел Александрович ее сфотографировал…
Кажется, я застонал. Потому что вспомнил ту фотографию. Она лежала в моем столе – тридцать лет назад, когда я садился за отцовскую машинку и дух моей жизни еще бился в пальцах. Сколько раз хотел переложить ее в наш семейный альбом, замкнутый металлическими застежками: пусть хоть это, если нет других доказательств. Мятая, с потрепанными уголками. На обороте стояли цифры, написанные неразборчивым почерком. Что они означали? Этого я тоже не знал.
Этой фотографии больше нет. Как нет и отцовских рукописей. Он сжег их своими руками, чтобы раз и навсегда избавиться от душного, вязкого времени, в котором ложь называлась правдой, а правда могла вырасти из чего угодно, например, из лжи.
«При чем здесь отец? Дело не в нем, а в нас… Это мы хотели знать правду».
В той стране, которой больше не существует, она не складывалась из деталей. Иногда их приходилось домысливать. Но это не имеет значения. Потому что мои странички – правда. Даже если на самом деле всё было не совсем так.
Я листал странички, разрозненные и неумелые: «Сжечь можно было и там. И все-таки я их вывез. Значит, собирался как-то использовать?..»
На это вопрос у меня не было ответа. И я решил отложить.
Следующие несколько дней я занимался своими обычными делами, делая вид, что ничего особенного не случилось. В сущности, так оно и было – эта папка всегда была со мной, лежала под старыми бумагами. По вечерам я выходил из дома, бродил по окрестным улицам: «То время ушло. Другая эпоха – другие истины», – и пытался представить, как зажигаю камин и, вынимая листок за листком, бросаю их в пламя, а они корчатся, превращаясь в горячий пепел.
«Как бы то ни было, надо что-то решать… Уж если я остался единственным свидетелем…» – и думал о смерти, об этом последнем бастионе, который рано или поздно мне предстоит взять. Проблема в том, что это событие может застать меня врасплох, а поскольку родных у меня нет, придут чужие люди, та же квартирная хозяйка, чтобы выбросить на помойку мои личные вещи: одежду, книги. И среди прочего эту папку. С другой стороны, здесь, в Европе, этот процесс хорошо организован – мусор перерабатывают, не оставляют гнить. Значит, конец наступит довольно быстро. Я приводил логические доводы, но чувствовал себя предателем, оставляющим память на произвол судьбы.