– Вот им! – Дутов сложил из трех пальцев популярную фигуру, одинаково понятную и немцам, и русским. – Максимум, что они смогут отбить, – своих дохляков. А дохляков мы готовы отдать им безо всякого боя.


Попав на фронт, братья Богдановы часто вспоминали свой дом в станице – из самодельного кирпича, большой, рассчитанный на несколько семей.

Хоть и была разница в рождении близнецов Богдановых всего сорок минут, а они четко придерживались деления «старший» и «младший». И старший в их паре, естественно, верховодил.

Из младшего, Ивана, война еще не выбила из него мальчишество, а запах дома не выветрился из памяти. Старший же, Егорий, казался обстоятельнее, степеннее Ивана.

Теперь братья сидели на дне окопа неподалеку от пленных, охраняемых Еремеевым, с любопытством поглядывая на врагов – такие же люди, сотворенные человеком, так же ощущающие боль, поющие песни и тоскующие по дому, любящие послаще поесть и подольше поспать… Хотя слово «мать», например, у них звучит гораздо грубее, чем у русских. Ну, разве можно сравнить неудобное, будто бы выпиленное из фанеры «мутер» с милым, звучным, словно бы рожденным сердцем словом «мама»?

– Как там дома обходятся без нас? – голос Ивана повлажнел, сделался тихим.

Старший брат задрал голову, посмотрел на кудрявое недалекое облако, неторопливо ползущее по небу, вздохнул:

– Наши сейчас в поле. Хлеб сеют.

– И кто выдумал эту дурацкую войну?

– Как кто? – Егорий не выдержал, с досадою крякнул. – Известно, кто.

– Много бы дал я сейчас, чтобы очутиться в станице, – потянулся, отер пальцами влажные глаза Иван. – Интересно, как там Наталья?

Младший Богданов ушел на войну, не успев жениться: невеста его, Наталья Гурдузова, плакала на станции в Оренбурге так, что косынка у нее стала мокрой, хоть выжимай. Егорий успел провести со своей женой Авдотьей несколько медовых ночей, а потому и к жизни уже относился несколько иначе, чем младший братец.

– А что Наталья? Она там же, где и моя Авдотья. Помогает родителям.

Старший Богданов отщипнул от стенки окопа немного земли, помял ее пальцами, понюхал.

– Чем пахнет?

– Не пойму. Теплая. Самый раз бросать зерно.

– Вместо этого мы начиняем ее железом, – мрачно проговорил младший Богданов и, подражая старшему, с досадою крякнул.

– Я сегодня, братуха, сон видел, – в голосе старшего зазвучали задумчивые нотки, – даже не знаю, как к нему отнестись.

– Что за сон?

– Бабку нашу Меланью Терентьевну видел…

– Да ты что, Егорий! Покойницу?

– Покойницу, – подтвердил старший Богданов. – Как живая была… Стояла у скирды и внимательно смотрела на меня. Я подошел к ней, думал – исчезнет, а она лишь вздохнула скорбно, да губы поджала. Я к ней: «Ты чего, бабунь?», она молчит. «Случилось что?» – она вздыхает. Тут наша Меланья Терентьевна поманила меня пальцем: «Пошли со мною, внук!»

– Это плохо, братуха.

– Не верю я ни в какие сны, Иван, так что… – старший Богданов рубанул рукою воздух. – А бабку я был рад повидать, – лицо у Егория дрогнуло, в следующий миг сделавшись неподвижным, словно отвердело.

Богданов-меньшой глянул на старшего и расстроено подумал о том, что война не даст им вернуться домой. Никогда они не услышат, как поскрипывают под лемехом сухие коренья трав, перерезаемые углом плуга, как стучат слабенькими молочными копытцами новорожденные телята в углу избы. Никогда не увидят сизую, задымленную по весне степь. Не втянут ноздрями печеный вечерний дух станицы, – в каждом дворе были сложены летние печки, а под навесами сушились целые горы кизяков[13], от которых шарахались даже мухи.