Снова повезло! Или не повезло? За поваленными деревьями не таились силезские лучники и арбалетчики. Небольшую группу пленников, среди которых оказался Бурцев, надсмотрщики гнали на расчистку очередной засеки. С тех пор, как тумены[25] кочевников начали обход Сродовской крепости, многотысячной орде пришлось углубиться в лес. А лесов степняки не любили. Леса заставляли растягиваться их в узкую беззащитную колонну. Леса лишали свободы маневра. Леса сводили на нет преимущества конницы, привыкшей к бескрайним степным просторам. А тут еще и засеки…
На разбор лесных завалов обычно посылали пленных. Они были не только черновой рабсилой, но и живым щитом на тот случай, если за непролазными баррикадами из бревен и веток засели вражеские стрелки. От других полонян Бурцев уже наслушался о жестоких лесных стычках. Отчаянные ватаги вроде Освальдовой несколько раз устраивали в буреломах засады. Партизаны не щадили никого, так что первыми под польскими стрелами и копьями гибли пленные поляки. Сами степняки шли на приступ сразу за полонянами. Спешившись, они упрямо карабкались по поваленным деревьям и трупам, словно муравьи, и неизменно одерживали победу над горсткой лесных храбрецов.
Нередко тактика живого щита использовалась также при штурмах крепостей или замков. Уцелеть во время таких приступов пленным полякам было практически невозможно. А вот в атаках на засеки шанс на спасение имелся.
Полоняне, пережившие лесные столкновения, поучали Бурцева: «Как только начнут свистеть стрелы – не беги обратно под татарские сабли, а, наоборот, прыгай прямо на засеку, забивайся в щель между бревнами и притворяйся мертвым. Если повезет – не растопчут и не зарубят». Пленники рассказывали даже, будто кое-кому под шумок удавалось незамеченным выскользнуть из мясорубки и укрыться в лесу. О таких счастливчиках говорили с завистью.
Это была уже третья засека из тех, что приходилось разбирать Бурцеву. Но ни одного шлема и ни одного копейного острия за ней не поблескивало. Силезия больше не разменивалась на мелкие стычки. Тот, кто хотел драться, отступал к Легнице – под знаменами Генриха Благочестивого, отступал для решающего сражения. Но брошенные без охраны засеки все же существенно замедляли темп продвижения татаро-монгольских войск. Надсмотрщики злились. Нагайки так и плясали в их руках, выискивая жертву. Полоняне, не желая попадать под плеть, работали споро, без понуканий. Вскоре в завале появился расчищенный проход. Армия степняков двинулась дальше.
Из леса вышли до темноты. Сразу был объявлен привал. Сгущающиеся сумерки осветили тысячи костров, а костры означали долгий отдых. Кхайду-хан берег силы людей и лошадей.
Снова – как всегда перед сном – Бурцев расшнуровал омоновские берцы – благо на диковинную для этих мест и времен, но грязную и внешне непрезентабельную обувь не позарились ни тевтоны с куявцами, ни татаро-монгольские воины. Он вынул из-за голенища небольшой сверток с клочком заветного пергамента.
«Мой… обрый Вац… ав…», – слова, наспех выведенные кровью Аделаиды, уже стирались. Кровь, пусть даже княжеская – это все-таки не чернила, и на телячьей коже держится плохо.
Каждый вечер, таясь от угрюмых польских крестьян – собратьев по несчастью и от неусыпно бдящей стражи, Бурцев доставал послание и заглядывал в пергамент. Он был далек от героев сентиментальных мелодрам, орошающих слезами письма возлюбленных. Этот ежевечерний ритуал требовался для другого: удержаться от соблазна бежать, как только стемнеет. Сразу же, немедленно.