Сегодня пошел уже третий день, проживаемый ею в качестве не человека, а бессмысленной биологической единицы.
В этот день предстояло ехать на пятидесятую параллель. В названии слышались отзвуки Жюля Верна и каких-то приключенческих первооткрывателей, в нем была та же волнующая тайна, что и в названии острова Монерон или пролива Лаперуза. И Кире ужасно было жаль, что все это счастливое, детское ощущение загадки растворяется в тусклом болоте ее сонного сознания.
В городок Поронайск и в поселок Смирных, где проходила эта самая параллель, повезли не на автобусе, а на поезде – как объяснили, потому что примерно на половине пути от Южно-Сахалинска асфальт заканчивается и начинается то ли гравийка, то ли грунтовка; Кира не расслышала. Странно ей все-таки показалось, что к началу двадцать первого века чуть не половина огромного богатого острова не имеет асфальтовых дорог, и тем более это было странно, что рядом, на японском острове, пролегали дороги, похожие на космические трассы.
Впрочем, подобные вещи давно уже стали для Киры привычными, так что Сахалин, можно считать, лишь укрепил ее способность ничему не удивляться.
– Ну, если у них тут срочная химчистка считается четыре дня, то откуда возьмется асфальт? – хмыкнула Элина. – Пиджак, представляешь, только завтра привезут. И неизвестно, как еще почистят. Я уже жалею, что сдала.
Рассказом о горькой участи своего пиджака она изводила всех окружающих. Единственное, чем хорошо было Кирино состояние, это безразличием к Элининым сетованиям. Не будь спасительного сомнамбулизма, Кира ломала бы голову над тем, что это за существо такое, чем оно живет, откуда у него берется разум для того, чтобы работать и даже быть, как принято говорить, успешным, – и размышления эти раздражали бы ее своей навязчивостью.
А так – она лежала, свернувшись калачиком, на верхней вагонной полке и слышала Элинино зуденье как сквозь вату. Поезд шел берегом моря, и красота его – огромного, с набегающими суровыми волнами – ошеломляла и завораживала даже сонный взгляд.
Снег, валивший в первый день, оказался не окончательным. Той же ночью он растаял, и сахалинская осень сияла теперь таким солнечным золотом, что куда Москве. Растения здесь были огромные и странные. Лиственницы, стоящие на открытых пространствах, так привыкли к ветру, что приняли форму флагов, и даже когда ветра не было, они напоминали о нем. Только флаги эти были как-то слишком корявы и тощи.
«Ну да, Чехов ведь так и писал – что лиственницы здесь жалкие, точно огрызенные», – думала Кира.
Память у нее была избыточная, Чехова она любила, и его мысли, его слова о тех местах, которые она теперь сама видела воочию, были для нее такой же реальностью этих мест, как Охотское море, качающееся в невидимых берегах, и отливающие сталью скалы, и флаговые лиственницы. И даже большей реальностью они были, эти чеховские слова, потому что меняется рисунок берегов, и деревья, и травы, и любая часть видимого пространства может измениться или даже исчезнуть совсем, а то пространство, невидимое, из которого его слова пришли и в котором они теперь существуют, – не исчезнет никогда.
Киру несколько смутила патетичность собственных размышлений, и она завертелась на своей полке. Но это же правда! Подумав так, она успокоилась.
В Поронайске часть журналистов из поезда выгрузилась: их везли на местный рыбзавод. Кира наскоро просмотрела информацию о нем в брошюрке, которую раздали перед поездкой, и уяснила, что там производят, и даже все это запомнила, хотя и непонятно зачем; для работы это было ей не нужно. Избыток памяти, избыток.