Пребываешь ли ты все еще в этом мире? Нет-нет, я знаю, что у тебя все в порядке, чего не могу с уверенностью сказать о себе. Скорее, напротив, у меня серьезные неприятности. Такое впечатление, что из-под меня выбили опору и я одиноко болтаюсь в пространстве без друзей, связей, без надежды, без будущего, с одним лишь прошлым – какое оно есть. Я на грани отчаяния, и в этой обстановке часто думаю о тебе и жалею, что мы не можем встретиться и поговорить.
Первой из неприятностей, гнетущих Хокона, был непрекращающийся разлад с Барб. А что касается второй…
Хок определенно не имеет представления о причинах того, что с ним происходило. Знай он, откуда пошла вонь, тон был бы совсем другим, он, как подобает профессору французской литературы, кричал бы: «J’accuse…!»[15] Но по письму он представлялся совершенно растерянным и брошенным. Шевалье писал, что взял творческий отпуск и отправился в Нью-Йорк, рассчитывая поработать переводчиком в Управлении военной информации. Он три месяца проторчал в Большом яблоке, ожидая, когда же закончится проверка для допуска к секретности – вообще-то, совершенно рутинная процедура, – и в конце концов получил отказ, причины которого никто не пожелал ему объяснить толком. За это время, сидя без работы, он истратил значительную часть своих сбережений. Завершалось письмо такими словами:
Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо; потому и не пишу больше и подробнее. Хотелось бы услышать от тебя, можешь ли ты в эти дни, когда, похоже, идет деперсонализация человечества, найти время для одного отдельно взятого человека.
Затем следовала подпись – одно только имя, написанное с характерным наклоном влево, который всегда забавлял Роберта, но сегодня не вызвал обычной улыбки.
Оппи решил, что кислая горечь, стоящая в горле, как раз и есть вкус вины. Дрожащей рукой он отложил страницу, подумав, что наверняка Пир де Сильва, получивший указания от Бориса Паша, с иезуитским Schadenfreude[16] отправил адресату это письмо, не вычеркнув ни единого слова.
Глава 8
1944
Я хотела жить и отдавать, но почему-то не имела физических и душевных сил для этого. Я думаю, что всю свою жизнь была лишь обузой… по крайней мере, я способна избавить воюющий мир от бремени парализованной души.
Джин Тэтлок
– Доктор, вы не могли бы уделить мне несколько минут?
Оппи гордился способностью безошибочно узнавать по голосам всех, с кем был хотя бы мало-мальски знаком, и от этого сочного, даже слегка маслянистого голоса у него кольнуло под ложечкой. Он повернулся на своем вращающемся кресле:
– Конечно, капитан де Сильва.
Пир де Сильва гордился тем, что был единственным в Лос-Аламосе выпускником Вест-Пойнтской военной академии. При этом он пользовался единодушной неприязнью ученых, так как занимался цензурой всей их переписки, а также конфисковал все личные фотоаппараты. Он был совсем молод, всего лет двадцати пяти, но пытался строить из себя видавшего виды циника на полвека старше и относился к числу тех людей, которые во всем подозревают оскорбление для себя. Однажды он ворвался на совещание руководителей научных групп, чтобы пожаловаться на молодого инженера, который дерзко сел на край его стола. Возможно, Оппи не следовало говорить с ним таким тоном, каким он общался с худшими из своих студентов, тупыми неучами, которые на деле показывали, что такое явление, как глупые вопросы, действительно существует. Он язвительно бросил: «В этой лаборатории кому угодно можно сидеть на любом столе – вашем, моем, чьем угодно».
Но сейчас, глядя на де Сильву, Оппи заметил в его поведении нечто необычное. Он как-то странно повернул лицо – красивое, но обычно безжизненное, как у римской статуи, – а руки держал за спиной, вероятно, сцепив, как будто хотел придать своему поведению видимость непринужденности.