– А ты? – спросил Лютик, на всякий случай отступая от Скрипа на шаг. – Ты о чём думал?
Дак, ни на что не обращая внимания, разулся и спросил, где тут можно умыться.
Лесенцов ещё раз оглядел Лютика и Скрипа и покачал головой: что вот с вами поделаешь, дураки.
– Сигарет тебе принесли, Комбат, – сказал Скрип и подал пачку.
Лесенцов поспешил на кухню – там имелся огонь.
– Чай будете? – спросил он с кухни, уже поставив чайник на плиту.
Сломал три, одну за другой, спички: руки одеревенели.
Чайник отражал ребристым боком жёлтый и слишком яркий свет уличного фонаря.
– …что мы, звери, что ли, в шахту людей кидать, – продолжал бубнить, стягивая ботинки, Лютик. – Похоронили. По-человечески всё.
Дорога
Вострицкий был высокий, рукастый, любопытный до всего, заводной на всякую радость.
На Донбасс он собрался быстро и неожиданно для самого себя.
Попросил отпуск на работе – и, хотя в его конторе даже бухгалтер, маленькая женщина тридцати девяти лет, болела за ополченцев, зная всех полевых командиров по именам и каждое утро изучая сводки с донецких фронтов, – никто не догадался, куда он направляется.
Вострицкий был на отличном счету, ему, если он о чём-то просил, старались не перечить. В отпуск, так в отпуск – генеральный даже не поинтересовался планами Вострицкого на ближайший месяц.
На всём Донбассе Вострицкий никого не знал, но был уверен, что едва приедет – сразу познакомится с кем надо.
Жил Вострицкий один; сумку в дорогу собирать не стал – помимо бритвы и смены белья, только вы́сыпал из аптечки противовоспалительное, пластырь, бинт и ещё какие-то таблетки: пусть будут.
Он служил в армии и догадывался, что нормальные мужики, всерьёз готовящиеся к войне, отправляются туда, отменно закупившись десятками разнообразных вещей, но даже камуфляж решил приобрести на месте – Вострицкий так и не понимал толком из новостей, под кем сейчас граница, и проблем с погранцами не хотел – ни с чужими, ни со своими.
У него было три подружки – рыжая, русая и брюнетка, – но Вострицкий не нашёл ни одной причины набрать хоть одну из них накануне отъезда, чтоб объясниться.
Объясняться было не о чем.
Вострицкий даже для самого себя ленился проговорить причины, согласно которым он снимался с места. Это было до такой степени понятно, что в словах не нуждалось.
Едва ли он испытывал острую и непримиримую жалость к людям.
Вострицкий знал, что люди умирают. Когда ему было пятнадцать, погиб в аварии отец. Машина восстановлению не подлежала, изуродованного отца хоронили в закрытом гробу.
Призванный в армию, Вострицкий попал на первую чеченскую, в самый её финал. Он дюжину раз ходил на зачистки. Пока долбила артиллерия, Вострицкий с сослуживцами неистово желали, чтоб снарядов выпустили как можно больше – и на месте то ли укрепрайона, то ли просто ставшего поперёк движению федералов селения вообще ничего не осталось. Чем больше разрушат, тем выше у солдат шансы выжить.
Потом они входили в селенья, и смотрели на разнообразно порушенные дома – в одних не было крыши, в других – одной или нескольких стен, а иногда вообще оставалось только облако пыли и каменное крошево – но это если только домик был при жизни маленький, а попало ему в самое сердце.
В домах не всегда, но часто лежали мёртвые люди, каждый раз убитые как-то по-новому. Кого-то сминало в жижу, кто-то лежал, как живой, с осколком, угодившим ровно в открытый рот. Некоторое время Вострицкому помнилась старуха, накрывшая собой старика: их двоих пробило одним осколком насквозь – вот уж обвенчались так обвенчались.