Расставшись с эсерами, Савинков взялся за перо всерьез. Одна за другой выходят его книги «Воспоминания террориста» и «Конь бледный». Библейское название последней абсолютно точно передает суть: Савинков открыто пишет о греховности террора, хотя еще несколько лет назад был горячим сторонником необходимости «пускания крови за народ». Теперь же совсем другие мысли властвуют над несостоявшимся цареубийцей:
«До сих пор я имел оправдание: я убиваю во имя террора, для революции. Те, что топили японцев, знали, как я: смерть нужна для России. Но вот я убил для себя. Я захотел и убил. Кто судья? Кто осудит меня? Кто оправдает? Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верою скажет: убить нельзя, не убий. Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для террора убить – хорошо, для отечества – нужно, а для себя – невозможно? Кто мне ответит? Я спрашиваю себя: зачем я убил? Чего я смертью добился? Да, я верил: можно убить. А теперь мне грустно: я убил не только его, убил и любовь. Так грустит печальная осень: осыпается мертвый лист. Мертвый лист моих утраченных дней…»
Уже тогда Савинков ощущал себя исторической личностью. Сам о себе любил говорить, что такие, как он, пишут историю. И вдруг неожиданно для всех он перестал кичиться атеизмом и стал адептом мистического народничества. Духовный кризис был усилен разводом с женой, которая так и не смогла сжиться с его характером. Сам Савинков, казалось, не обращал на это никакого внимания. По меткому выражению его друга Прокофьева, он дошел умом до необходимости религии, но пока не дошел к вере. Хотя предпосылки были.
«Нужно крестную муку принять, нужно из любви, для любви на все решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви. Иначе – опять Смердяков, то есть путь к Смердякову. Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве ведь не помолишься. Убьешь, а молиться не станешь. И ведь знаю: мало во мне любви, тяжел мне мой крест…»
Третий его роман «То, чего не было», в сущности, стал попыткой разобраться в себе, в своей жизни. Именно поэтому книга вызвала столь бурную критику эсеров. Понять их можно. Ведь автором был тот самый человек, который когда-то с негодованием отверг предложение французской газеты написать воспоминания. «Мы творим историю!» – так надрывно, с пафосом бросил в лицо журналистке Савинков свой вердикт. Бросил, словно по щекам ее отхлестал. И вот теперь взялся за мемуары. Лидеры социалистов-революционеров даже цитировали Льва Толстого, пытаясь хоть таким образом образумить Савинкова: «Когда венценосцев убивают по суду или при дворцовых переворотах, то об этом обыкновенно молчат. Когда убивают без суда, то это вызывает в династических кругах величайшее негодование».
Но Савинкову было необходимо найти ответы на мучавшие его вопросы. Даже не так: его влекло искусство, через любовь к которому он и пытался навести порядок в собственных мыслях и убеждениях. Отчасти ему это удалось:
«Он увидел Русь необозримых, распаханных, орошенных потом полей, заводов, фабрик и мастерских, Русь не студентов, не офицеров, не программ, не собраний, не комитетов и не праздную, легкоязычную и празднословную Русь, а Русь пахарей и жнецов, трудовую, непобедимую, великую Русь… И сразу стало легко. Он понял, что ни министры, ни комитеты не властны изменить ход событий, как не властны матросы успокоить бушующий океан. И он почувствовал, как на дне утомленной души чистым пламенем снова вспыхнула вера, вера в народ, в дело освобождения, в обновленный, на любви построенный мир. Вера в вечную правду».