По сравнению с улицей, в приемной было прохладно и Фаберовский тут же уселся в кожаное кресло, развернув газету, купленную на площади у разносчика. Владимиров же, окаменев от волнения, уставился на герб над великолепными двустворчатыми дверями с бронзовыми ручками, изображавший по синему полю пронзенный турецким ятаганом ключ с каким-то легкомысленным крылышком и перекрещивающуюся с ним амурную стрелу. Артемию Ивановичу невыносимо хотелось пить, пот тек с него ручьями, а щетина неприятно скреблась о воротник, но оцепенение, охватившее его от одной мысли о том человеке, в дом которого их только что доставили, парализовало его.
Фаберовский не заметил его состояния, поскольку был поглощен чтением заметки о выставке в Манеже, посвященной Международному тюремному конгрессу в Петербурге. Ему показались нелепыми слова Владимирова о какой-то свободе, когда даже здесь, в столице, публика валом валит на тюремную выставку и готова заплатить целый рубль за то, чтобы взглянуть на макет той самой баржи, которая еще совсем недавно везла их в ссылку, или на живые картины, представляющие быт ссыльнокаторжных. Кроме России, в Манеже были представлены также иностранные державы. Прочитав об английской экспозиции, Фаберовский вспомнил мрачные здания Пентонвиллской каторжной тюрьмы, и тут его едва не хватил удар от пришедшей в голову мысли.
– А что, пан Артемий, – сказал он. – Не затем ли нас в Петербург привезли, чтобы выдать английскому правосудию? «В честь открытия Тюремного конгресса и в знак любви и дружбы, я, Александр III, российский самодержец, дарую Джеймсу Монро, комиссару полиции в столице нашей любезной сестры, королевы Виктории, сервиз нашего фарфорового завода с супницей в виде арестантской баржи и двух негодяев, ответственных за преступления убийцы, известного лондонской публике под именем Джека Потрошителя».
– Что, там так и написано? – вышел из оцепенения Артемий Иванович и снова впал в ступор, но уже от сказанного поляком.
– Нет, насчет сервиза я пошутил, – мрачно сказал Фаберовский.
Но тут дежурный офицер пригласил Артемия Ивановича и тот исчез за дверями кабинета, которые так долго перед этим гипнотизировал взглядом. В кабинете стоял огромный письменный стол, заваленный бумагами, за которым сидел в халате человек и ел варенье из вазочки. Вокруг варенья вилась стая мух. Бивший прямо в окна солнечный свет пробивался сквозь тюлевые гардины и рисовал на паркете солнечные квадраты, в один из которых Артемий Иванович поместил свои стоптанные ботинки.
– Здравия желаю, ваше превосходительство, – выдавил он, вцепившись в дверную ручку, чтобы не упасть, ибо ноги его от волнения отнялись. Впервые в жизни он переступал порог домашнего кабинета директора Департамента полиции! Порог кабинета самого Дурново!
Человек за столом поднял голову и небрежно бросил лакею:
– Парамон, скажите дежурному офицеру, чтоб немедля послал за генералом Селиверстовым. А вам, любезный, должен сказать, что до сих пор я был доволен действиями вашего начальника, господина Рачковского[4], в Париже. Однако личная заинтересованность в его отставке некоторых лиц заставляет меня выслушать вас. Кстати, какого черта вы не пришли сами, как я распорядился, а вас привел ко мне жандарм? Письмо от начальника Иркутского жандармского управления полковника фон Плато при вас?
Артемий Иванович пялился на начальство, не понимая ни слова из его мудреной речи. Дурново поймал в кулак большую зеленую муху и стал медленно, один за другим разжимать пальцы, чтобы убедиться, что надоедливое насекомое схвачено. Когда распрямился пухлый средний палец с золотым перстнем, муха вылетела из директорского кулака и с сердитым жужжанием заметалась по кабинету.