И чем старательней он пытался не думать о «прекрасном», тем сильнее начинал думать о рукотворных крыльях и мощи полета человеческого тела в воздухе.
Как-то раз Миа заметил, что Люк чем-то очень воодушевлен, что его нечто сильно беспокоит и гложет внутри. Он пытался выяснить, почему глаза брата горят, почему он вдруг начинает смеяться ни с того ни с сего, не объясняя причину этого смеха.
Почему он, когда делает работу по дому, например чистит картошку или рубит дрова, вдруг останавливается словно что-то вспоминает или выходит из какого-то транса, а затем как ни в чем не бывало продолжает заниматься делами.
Миа нужно было выяснить, не залез ли дьявол в его кожу снова.
– Почему ты перестал чистить, Люк? О чем ты только что вспомнил?
Миа уставился на своего брата-близнеца, которого отличить от него могла только мать, да и то не всегда: когда бывало выключали на улице фонари, под освещением горящей свечи своих детей Ребекка могла узнать только по голосу.
У Миа была родинка на правой лопатке, у Люка родимых пятен отродясь не имелось. Но Люк, по ее мнению, всегда был другим.
Как она когда-то выразилась: «Подвержен силам сатаны». Ребекка была убеждена, что виной тому женское начало, прорастающее в ее сыне.
– Разве я не могу о чем-то вспомнить, Миа? – перевел на брата свой мечтательный взгляд Люк.
– Можешь, но ты больно часто начал вспоминать о чем-то. Мне это не нравится.
– Это не нравится тебе или матери?
– Мне, – твердо заявил Миа. – Мать ни при чем.
– Понятно. Ты хочешь узнать, о чем я все время думаю?
– Да.
– А я тебе этого не скажу, Миа. Даже не проси, – улыбнулся Люк и продолжил чистить картошку для супа.
– Ты думаешь о женщинах? Снова представляешь себе, как занимаешься с ними… тем, чего нельзя произносить вслух! – Миа аж вскрикнул от запала, с которым произносил эту речь.
– Только пискни, я тебя здесь прирежу и твой язык сварю в супе вместо курицы. Твое трусливое вонючее тело я топором разрублю на части и утоплю в туалете, мать лишь по весне тебя найдет, когда будет прикапывать дерьмом огород.
Люк держал лезвие ножа у шеи своего брата. Глаза Миа налились слезами, он тихо хлюпнул носом, но не проронил ни слова.
Тринадцатилетний мальчик, который только что обмочил штаны, не хотел умирать так рано, а уж тем более мучить себя вопросом – о чем думает его брат.
Миа родился слабым духом, но с сильным желанием жить. У Люка получилось все наоборот. Он бы никогда не приставил этот нож к горлу своей матери, но не потому, что так неистово ее любил и относился к ней как к иконе, а потому что мать еще сильнее надавила бы своим горлом на лезвие.
В этой семье мужчины плакали, а женщина – никогда.
– Никто мне не запретит думать, Миа. Никто! Ты меня понял? Пусть мне не разрешат делать, пусть отрубят мои пальцы, пусть выколют глаза, чтобы я не смотрел на то, на что мне нельзя смотреть. Но мечтать мне никто не запретит! И если ты еще раз спросишь у меня, о чем я думаю, или выдвинешь на этот счет свои версии, то я тебя утоплю, когда мы пойдем на речку, и скажу, что ты утонул. Ты меня понял? Брат… – с какой-то неприязнью выговорил последнее слово Люк, в чьих руках находился нож и жизнь Миа.
– Я тебя понял, – сквозь слезы пробормотал тот. – Отпусти меня, пожалуйста, я никому ничего не скажу.
– Нет. Ты уже один раз зарекомендовал себя должным образом. Я тебе сейчас отрежу язык, чтобы ты больше не мог говорить обо мне, затем отпущу. А матери ты скажешь, что прокусил его сам, потому что хотел умереть.
– Ты больной, Люк! Я этого не скажу. Я тебя сам убью.