– Не надо, – попросила Кемлонг.

– Почему? Ты веришь, что оно действительно «табу»?

– Я не знаю, – Кемлонг пожала плечами. – Так здесь все говорят.

– Что будет, если я подойду к дереву «табу»? – улыбнувшись, спросил Степанов.

– Старики говорят, что этого нельзя делать: будет горе.

– Прямо сразу, на месте?

– Да. Говорят, что каждый, тронувший это дерево, испепелится.

Степанов пошел к дереву. Его ветви казались руками, открытыми для объятий.

– Нельзя! – снова прокричал попугай, но Степанов уже был возле дерева. Он тронул кору. Она была теплой.

– Хватит, – услышал он голос у себя за спиной.

Он обернулся: Кемлонг стояла рядом, закрыв попугаю глаза.

– Зачем ты подошла? Ты же боишься.

– Я боюсь, когда одна.

– А со мной не страшно?

– Нет. Страшно ведь только первым.

– Верно, – согласился Степанов.

– Только вы никому не говорите про то, что трогали «табу».

– Ладно.

– Пошли к хижине.

– Пошли.

– Этот попугай умеет гадать.

– Ну?

– Да. Возьмите какую-нибудь палочку и нарисуйте череп и цветок. Вот здесь, тут хорошая земля.

– Зачем?

– Птица ответит, что вас ждет.

Степанов послушно нарисовал щепочкой на холодной земле, влажной от росы, череп и цветок. Кемлонг опустила попугая на землю и, став перед ним на колени, шепнула:

– Что его ждет, птица? Ну, покажи!

Попугай прокричал что-то пронзительное и долго щелкал клювом – будто подавился. Потом он поджал левую лапу и ткнул своим клювом в цветок, нарисованный Степановым.

– Вас ждет долгая жизнь, – сказала Кемлонг, – видите, он указал на цветение.

– А если б указал на череп?

– О, это очень плохо, – сказала Кемлонг. – Хотя, – она тихо засмеялась, – я бы соврала вам: я бы сказала, что череп по нашим обычаям означает долгую-долгую жизнь, а цветок – это символ прощания и смерти.

– Спроси попугая про любовь…

– Я могу ответить сама.

– Ты знаешь, что такое любовь?

– Конечно.

– Так что же такое любовь?

Кемлонг ответила:

– Любовь – это любовь.

Когда они спускались по тропинке, она сказала:

– Сейчас очень важный год.

– Почему?

– Он двенадцатый. Это год Солнца. Он будет или очень хорошим, или страшным и плохим. Наши старики считают, что в дне двенадцать часов, в году двенадцать месяцев, в цикле двенадцать лет.

– В каком цикле?

– А я не знаю. Они говорят, что сейчас – год цикла, год Солнца. В этом году все звезды зеленые, видите? – она посмотрела на небо, остановившись. – А в остальные годы звезды синие и кажутся маленькими. А во-он та звезда – моя. Я родилась под ней и всегда смотрю на нее перед тем, как лечь спать. Здесь идите осторожней – по жердочке: тут болото.

– Где?

– Давайте руку.

Она повернулась к нему и сказала:

– У вас в глазах отражается моя звезда.


Второй раз Степанов встретился с Эдом в пустыне, километрах в ста от Басры. Там, среди барханов, стоял стеклянный дом странной конструкции. Сюда антрепренер привез немецких танцовщиц, и каждую ночь наряд автоматчиков сдерживал толпу, стекавшуюся на эти танцевальные представления. Возле здания стояли машины. Там стояли самые роскошные машины: «крайслеры», «рольс-ройсы», реже – бело-красные «импалы» и совсем редко голубые «форды». Поодаль, возле двух пальм, стояли верблюды, охраняемые вооруженными людьми в белых одеждах, – это приезжали богатые кочевники, вожди племен.

Именно здесь шейх – владелец крупнейших нефтяных скважин – назначил встречу американскому, русскому и цейлонскому журналистам. Цейлонец заболел и на встречу не приехал. Поэтому за маленьким столиком, в ложе, нависшей прямо над стеклянной сценой, где танцевали немки, шейх, одетый в традиционный белый бурнус, беседовал с Эдом и Степановым. Он был еще совсем молодым человеком, видимо, очень кокетливым: отвечая на вопросы, он то и дело поглядывал на свое отражение в огромном – во всю стену – зеркале. Говорил он, путая английские, французские и арабские слова. Внизу толстенькая немочка с добродетельным лицом Маргариты исполняла танец живота. Кочевники, которых впускали за огромные деньги вниз, на кресла вокруг сцены, сверлили огненными глазами пухлый живот немки, цокали языками и громко аплодировали, когда танцовщица делала мостик.