Словно прочитав мысли друга, Манмут поясняет:
– За радиусом пятисот километров от Трои сгинули все без исключения. Африканцы, китайцы, австралийские аборигены. Индейцы Северной и Южной Америки. Гунны, датчане и будущие викинги Северной Европы. Протомонголы. На планете никого больше не осталось. По нашим подсчетам, исчезло примерно двадцать два миллиона человек.
– Невероятно, – говорит Хокенберри.
– Пожалуй.
– Какая же мощность нужна, чтобы…
– Божественная, – отзывается моравек.
– Ты ведь не имеешь в виду олимпийцев? Они просто… ну…
– Усовершенствованные гуманоиды? Мы тоже так думаем. Значит, в игру вступили иные силы.
– Господь? – хрипло шепчет человек, некогда променявший строгую, ясную веру своих родителей-баптистов на мантию ученого.
– Что ж, может, и так, – произносит маленький европеец. – Но тогда Он должен жить на Земле или околоземной орбите. Где-то там высвободилось чудовищное количество квантовой энергии, причем в то же самое время, когда жену и детей Агамемнона будто корова языком…
– На Земле? – повторяет мужчина и озирается. Внизу, под ногами, огонь лижет погребальный сруб Париса; в городе кипит ночная жизнь; вдали горят костры ахейцев, а еще дальше мигают звезды. – Здесь?
– Я не эту Землю имел в виду, – поправляется Манмут. – Другую, твою. Похоже, мы туда скоро отправимся.
Целую минуту сердце Хокенберри так сильно грохочет, что тот пугается за свое здоровье. Потом до схолиаста доходит: речь не совсем о его планете из двадцать первого века, которую он время от времени припоминает, на которой окончил свою первую жизнь, пока олимпийцы не воскресили ученого, взяв ДНК, книги и Бог знает что еще, не о том потихоньку воскресающем в сознании мире, где был Индианский университет, его жена и студенты. Конечно же, моравек говорит о Земле – современнице терраформированного Марса, существующей сейчас, через три тысячи лет после того, как закончил свой короткий и не слишком удачливый век преподаватель классической литературы Томас Хокенберри.
Не в силах усидеть на месте, он поднимается и начинает расхаживать взад-вперед по разрушенному одиннадцатому этажу между разбитой северо-восточной стеной и вертикальным обрывом. Нога в сандалии задевает камень, и тот летит со стофутовой кручи в уличную темноту. Свистящий ветер отбрасывает назад капюшон и длинные с проседью волосы. Рассудком схолиаст понимал уже восемь месяцев, что видимый в Дырку Марс относится к Солнечной системе будущего, где есть и Земля, и прочие планеты, но только сейчас ученый осознал простую истину: его родина – там, и она ждет.
«Голубой шарик, где кости моей жены давно рассыпались прахом… – Хокенберри смахивает слезу и вдруг усмехается про себя: – Черт, мои тоже!»
– Как же вы туда полетите? – произносит мужчина и сразу проникается нелепостью собственного вопроса.
Ведь он уже слышал рассказ о путешествии Манмута с Юпитера на Марс в компании его гигантского друга Орфу и других моравеков, не переживших первую встречу с богами. «На это есть космические суда, Хокенбеби». Хотя и возникшие словно по волшебству из квантовых Дырок, появившихся при помощи его собеседника, но все же настоящие.
– На Фобосе строится специальный корабль, – мягко промолвил моравек. – На сей раз мы полетим не одни. И не безоружными.
Схолиаст беспокойно меряет шагами пространство. У самого края неровной площадки его охватывает страстное желание сигануть вниз, навстречу гибели: этот соблазн с юных лет преследовал его на любых возвышенностях. «Не потому ли меня и тянет сюда? Мечтать о прыжке? Грезить о самоубийстве?» Пожалуй, и так. Одиночество последних восьми месяцев давит на сердце невыносимым грузом. «Теперь и Найтенгельзер исчез – улетел за компанию с индейцами в недра неведомого космического пылесоса, который очистил Землю от жителей, пощадив лишь несчастных проклятых троянцев и греков». Хокенберри знает: ему достаточно покрутить квит-медальон на груди, чтобы в мгновение ока очутиться в Северной Америке, точнее, в доисторической Индиане, и устремиться на поиски оставленного там старого друга. Однако еще схолиасту известно, что боги тут же выследят его сквозь прорехи в Планковом пространстве; потому-то он больше и не квитируется – вот уже долгих восемь месяцев.