– Двадцать три дружинника, шесть челядинцев и семь женщин. Три старухи и четыре молодки. Всего тридцать шесть человек, мой конунг. Роковая цифра.

– Роковая цифра, – вздохнул Олег. – Старухи занянчили мальчишку, пока воины нянчились с молодками. Сколько человек живы из этих тридцати шести?

– Ни одного. Я проверил.

– А семьи? Они могли что-нибудь наболтать в домах.

– Проверю.

– Немедленно. И – беспощадно. Что ж, будем думать. Ступай, Годхард. И помни: об этом знаем только мы четверо…

– Только четверо, мой конунг.

– Ступай.

Низко поклонившись, первый думец степенно вышел из княжеской палаты.

Однако и великий князь, и его ближайшие советники, и бояре – да все, все решительно! – упустили из виду одного человека. Тридцать седьмого. Его просто не заметили, когда перевозили на остров младенца Игоря, его варяжскую охрану, кормилиц, нянек, челядинок. Не обратили внимания, что старшая кормилица привезла с собою собственного ребенка: ну кто там усмотрит, с каким свертком на руках следует среди перепуганных женщин в тайное убежище старшая кормилица, обязанная подкармливать грудью ребенка до трех лет, как то было принято в семьях знатных русов.

Этим ребенком был Кисан. Личная безотцовщина старшей кормилицы, сын, рожденный тайно и хранимый тайно. Никем не замеченный, а потому и неучтенный тридцать седьмой свидетель затаенной жизни на острове. Молочный брат и единственный друг раннего детства одинокого сына Рюрика Игоря. А друзья, приобретенные в таком беспомощном возрасте и при таких жизненных обстоятельствах, весьма похожих на сиротство, не забываются и до старости.

2

Сын приемной дочери конунга русов, а ныне Великого Киевского князя Олега, славянки Нежданы, и первого боярина князя Игоря, варяга Сигурда – Свенди, которого славяне называли Свенельдом, прожил длинную, до краев переполненную событиями счастливую жизнь. Не легкую – какая уж легкая жизнь может быть у воеводы трех великих киевских князей – Игоря, Святослава и Ярополка! – а на редкость удачливую, особенно для тех жестоких лет, когда человеческая жизнь была зачастую страшнее смерти. Он дожил до внуков и даже правнуков, он сражался на Руси и на Карпатах, в Византии и Закавказье, он нес на своем и до старости сильном, жилистом теле следы четырнадцати ранений, а в душе – луч ослепительного счастья, свою единственную драгоценность. Этим лучом счастья были воспоминания о необыкновенном детстве, одарившем его не только радостью дружбы, но и любовью, которую он пронес через всю жизнь и о которой с великим трепетом, благодарностью и блаженством вспоминал на смертном одре. До самого конца своего вспоминал. До последнего толчка усталого, измотанного походами, сражениями, потерями и придворными интригами сердца. И это великое блаженство навеки застыло на его жестком, суровом лице.

Он лежал в личных покоях собственного дворца, а многочисленные родственники, сыновья и дочери, внуки и правнуки, друзья и просто добрые знакомые ждали за закрытой дверью. Чего ждали и зачем ждали? Когда позовет?..

Свенельд усмехнулся: «Не дождутся». Умирать надо в одиночку, потому что его любовь уже умерла, а больше никто не имел права смотреть в лицо его смерти. Только он сам, воевода трех князей, витязь, о котором при жизни слагали песни славянские гусляры и скандинавские скальды.

Крупная седая голова воеводы покоилась на ковровой подушке, набитой сухим хмелем. В бою с касогами кавказский богатырь изловчился хватить его булавой по шлему. Шлем выдержал – хороший был у него шлем, византийской работы, – но с того сражения его стала мучить бессонница. Бессонница у полководца, который едва ли не ежедневно чудом не падал с коня от усталости. Поначалу это показалось смешно, но недосып вскоре начал сказываться на его памяти, а это уже грозило не ему – это грозило дружине. Он пожаловался знахарю, хотя терпеть не мог жалоб, не к лицу они воину, но выхода не было. И тогда знахарь – хороший был знахарь, раз за него запросили тройную цену на Царьградском рынке, хазарский еврей, – посоветовал спать на подушке, набитой сушеным хмелем. И с той поры он всегда отлично спал до своей самой последней ночи.