II
Ярмола сидел на корточках перед заслонкой, перемешивая в печке уголья, а я ходил взад и вперёд по диагонали моей комнаты. Из всех двенадцати комнат огромного помещичьего дома я занимал только одну, бывшую диванную. Другие стояли запертыми на ключ, и в них неподвижно и торжественно плесневела старинная штофная[11] мебель, диковинная бронза и портреты XVIII столетия.
Ветер за стенами дома бесился, как старый озябший голый дьявол. В его рёве слышались стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась ещё сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стёкла окон горсти мелкого сухого снега. Недалёкий лес роптал и гудел с непрерывной, затаённой, глухой угрозой…
Ветер забирался в пустые комнаты и в печные воющие трубы, и старый дом, весь расшатанный, дырявый, полуразвалившийся, вдруг оживлялся странными звуками, к которым я прислушивался с невольной тревогой. Вот точно вздохнуло что-то в белой зале, вздохнуло глубоко, прерывисто, печально. Вот заходили и заскрипели где-то далеко высохшие гнилые половицы под чьими-то тяжёлыми и бесшумными шагами. Чудится мне затем, что рядом с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно и настойчиво нажимает на дверную ручку и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит так жалобно, скучно и непрерывно, то поднимая всё выше, всё тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья. Порою бог весть откуда врывался этот страшный гость и в мою комнату, пробегал внезапным холодом у меня по спине и колебал пламя лампы, тускло светившей под зелёным бумажным, обгоревшим сверху абажуром.
На меня нашло странное, неопределённое беспокойство. Вот, думалось мне, сижу я глухой и ненастной зимней ночью в ветхом доме, среди деревни, затерявшейся в лесах и сугробах, в сотнях вёрст от городской жизни, от общества, от женского смеха, от человеческого разговора… И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зелёным абажуром, так же тревожно буду ходить я взад и вперёд по моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола – странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете: и к тому, что у него дома в семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к моей неопределённой, разъедающей тоске.
Мне вдруг нестерпимо захотелось нарушить это томительное молчание каким-нибудь подобием человеческого голоса, и я спросил:
– Как ты думаешь, Ярмола, откуда это сегодня такой ветер?
– Ветер? – отозвался Ярмола, лениво подымая голову. – А паныч разве не знает?
– Конечно, не знаю. Откуда же мне знать?
– И вправду не знаете? – оживился вдруг Ярмола. – Это я вам скажу, – продолжал он с таинственным оттенком в голосе, – это я вам скажу: чи ведьмака народилась, чи ведьмак веселье[12] справляет.
– Ведьмака – это колдунья по-вашему?
– А так, так… колдунья.
Я с жадностью накинулся на Ярмолу. «Почём знать, – думал я, – может быть, сейчас же мне удастся выжать из него какую-нибудь интересную историю, связанную с волшебством, с зарытыми кладами, с вовкулаками[13]?..»
– Ну, а у вас здесь, на Полесье, есть ведьмы? – спросил я.
– Не знаю… Может, есть, – ответил Ярмола с прежним равнодушием и опять нагнулся к печке. – Старые люди говорят, что были когда-то… Может, и неправда…
Я сразу разочаровался. Характерной чертой Ярмолы была упорная несловоохотливость, и я уж не надеялся добиться от него ничего больше об этом интересном предмете. Но, к моему удивлению, он вдруг заговорил с ленивой небрежностью и как будто бы обращаясь не ко мне, а к гудевшей печке: