На обложке был изображен матрос в вязаной шапочке; он вращал корабельный штурвал и всматривался вдаль, а вдали вставала неведомая земля, и низкое полярное солнце освещало верхушки волн.

Ирина Павловна улыбнулась – этот рисунок напомнил ей о скором выходе в море – и сказала:

– Знаешь, к экспедиции все готово. Шхуна ждет только одного – попутного ветра!..

Снова зазвонил телефон, Ирина Павловна, отложив книгу, взяла трубку.

– Да, Рябинина слушает, – сказала она, и вдруг ее брови дрогнули, лицо стало растерянным. – Да… да… я приеду… Номер семь?.. Хорошо…

Она хотела повесить трубку, но от волнения никак не могла попасть ею на рычажок и положила трубку прямо на стол.

Девушка поняла, что случилась какая-то беда, и бросилась к Рябининой, обхватила ее шею руками:

– Ирина Павловна, дорогая!.. Неужели что-нибудь с мужем?..

– Сережка, – одним словом ответила та и направилась к двери, на ходу срывая халат.

* * *

Когда рейсовый пароходик отвалил от стенки причала, она поднялась из каюты на палубу. Нетерпеливо расхаживая, она часто бросала взгляды на мостик, точно просила: «Да ну же, быстрее!» Но капитан, стоя у парусинового обвеса, равнодушно набивал трубку, и ему, казалось, не было никакого дела до этой женщины и до ее нетерпения. Он даже иногда замедлял скорость своего судна, уступая дорогу военным кораблям, и стрелка машинного телеграфа – Ирина Павловна видела это с палубы – ни разу не перескочила выше среднего хода.

В высоком вестибюле военно-морского госпиталя ей выдали халат, почти такой же, какой она оставила в своем кабинете. Хватаясь за перила, она поднималась по лестнице. Вот и коридор третьего этажа.

– Скажите, где палата номер семь?

Пробегавшая мимо сестра махнула рукой в конец коридора:

– А вот – прямо!

И при мысли, что сейчас она его увидит, Ирина Павловна даже пошатнулась. Боялась увидеть его страдающим, боялась увидеть недвижимым, страшилась узнать правду.

Двери, двери, двери… Вот палата пятнадцатая, а он лежит в седьмой. Четырнадцатая… тринадцатая… десятая… восьмая… Теперь уже скоро, скоро!.. Боже мой, любила ли она его когда-нибудь так, как любит сейчас?

И вот седьмая: она вошла в палату с крепко закрытыми глазами, как входят в камеру пыток, – вошла, уже готовая к самому страшному.

– Мама! – резанул ей уши родной мальчишеский голос, и по тому, как он прозвучал – звонко и весело, – она поняла: бояться уже нечего. И тогда она открыла глаза, наполненные самыми светлыми слезами – слезами радости.

Сережка стоял в углу палаты возле низенькой койки, застланной серым шерстяным одеялом, и еще издали протягивал к ней руки:

– Мама, иди сюда!..

Она подбежала к нему:

– Сереженька! – и прижала к себе его голову.

Он грубовато высвободился из ее объятий, и по одному этому Ирина Павловна поняла, как он вырос и возмужал за время разлуки. Раньше сам по-мальчишески тянулся к ней, теперь же стыдился, наверное, товарищей по палате, а вдруг подумают: «Сынок-то маменькин…» И даже голос у него изменился: стал глуше и грубее, как у отца.

– А вот, мама, познакомься. Ко мне пришли.

Тут только она заметила, что навестила сына не первой. Высокий усатый матрос в не по росту подобранном халате, рукава которого едва достигали локтей, встал перед женщиной, бодро выпятив грудь, и отрапортовал:

– Боцман торпедного катера Тарас Непомнящий. Заявился, значит, к сынку вашему.

– Спасибо, – она пожала ему руку. – Вы, наверное, очень дружны с Сережей?

Боцман ласково потрепал юношу по плечу, но при этом так сильно, что тот даже закачался.

– Так ваш сынок, – сказал старшина, – почти, можно сказать, от «кондрашки» меня спас. Он парень что надо.