– Почему ее? – спрашиваю я, нехотя возвращая снимок.
– Лицо у нее потрясное, даже со всей этой штукатуркой. Если сумею его изобразить, других девчонок вообще можно не рисовать. – Клэй смотрит на фотографию, словно представляет, как она выглядит без макияжа. Я хочу сказать ему, что он прав. То, какой она запечатлена на этой фотографии, не идет ни в какое сравнение с тем, какая она на самом деле – без следа косметики, с зачесанными назад волосами. Такую ее фотографию я хотел бы иметь, а не полагаться на память, рисуя в воображении растерянную, обливающуюся потом девчонку, заявившуюся в мой гараж в час ночи.
– Никогда бы не подумал, что она в твоем вкусе. – Усилием воли я заставляю себя отключиться от своих мыслей и снова сосредоточиться на Клэе, надеясь, что он ничего не заметил, но Клэй всегда все замечает. Клэй такой же изгой, как и все здесь, и он, я знаю, наблюдателен. Я видел много его рисунков и знаю, что те, кого он рисовал, даже не подозревали, что он за ними наблюдает. А Клэй, если уж наблюдает, многое видит, и это особенно приводит в замешательство.
– Ее не член мой желает, а карандаш. – Он опять улыбается мне, да так, словно ему известен какой-то мой секрет. Что вполне вероятно. Клэй всегда наблюдает за мной, хотя я всем, в том числе и ему, дал ясно понять, чтобы меня оставили в покое. Почему-то меня это не раздражает. Держится он в стороне, за редким исключением, за что получает пинка под зад, но в принципе глаза обычно не мозолит. Я продолжаю работать над своим дерьмовым рисунком и вдруг спрашиваю:
– Как тебе удалось ее щелкнуть? – Я готов убить себя за то, что открыл свой паршивый рот.
– Мишель. – Это имя говорит само за себя. Фотографичка Мишель. Только Клэй один и обходится без довеска к ее имени, когда говорит о ней или обращается к ней. Во время обеда она всегда сидит рядом с ним, не выпуская из рук фотоаппарата. – Однажды попросил ее снять во дворе, когда Настя не видела. – Он пожимает плечами. Вид у него чуть виноватый, но не извиняющийся. Имя Насти Клэй произносит так, будто он с ней на короткой ноге. Интересно, насколько хорошо он ее знает?
– Она задницу бы тебе надрала, если б узнала, что ты ее сфоткал.
Опять глупость сморозил, ругаю я себя. С Настей я почти незнаком. Откуда мне знать, как бы она себя повела, а я говорю о ней так, будто знаю. Злости в ней хватит, чтоб надрать задницы нам обоим – и ему, и мне. По идее, она должна была дать мне по шее, когда я ей водку подсунул вместо воды, а она лишь рассмеялась мне в лицо. Так что черта с два я ее знаю.
– Многие хотели бы мне задницу надрать, – беспечно бросает в ответ Клэй, словно такова суровая реальность жизни и ничего тут не попишешь. Он прав. В нашей школе полно выродков, мечтающих дух из него вышибить, но хотеть и делать – это две разные вещи. О Клэе до сих пор болтают всякую дрянь, но его с восьмого класса пальцем никто не тронул, и мы с ним оба знаем почему.
После гибели мамы я озлобился. В общем-то, нормальная реакция: человек, понесший тяжелую утрату, вправе гневаться на весь мир, а уж восьмилетний мальчик тем более. Окружающие многое тебе прощают. Пытаясь совладать со своим праведным гневом, я делал недопустимые вещи – в частности, колошматил всех и каждого, кому случалось меня разозлить. А разозлить меня было проще простого. Я вспыхивал как спичка по малейшему пустяку. Как оказалось, даже недопустимые вещи, что я вытворял, орудуя кулаками, окружающие считали приемлемыми и смотрели на них сквозь пальцы.
Майку Скэнлону я заехал в морду дважды за то, что он сказал, что мою маму в земле жрут черви. Не думаю, что червям было чем поживиться, после автокатастрофы от нее почти ничего не осталось, но спорить я не стал. Просто приложился кулаком к его лицу, поставив ему синяк под глазом и разбив губу. Он пожаловался отцу. Тот пришел к нам, и я, спрятавшись за угол, слушал и переживал, что мне за это будет. Но отец Майка даже не был рассержен. Сказал папе, что у него претензий нет, он все понимает. Он, конечно, ни черта не понимал, но неприятностей я избежал. И так было всегда.