Аленка заглянула в первую и – обнаружила спящее дитя. Это был прехорошенький мальчик, по видимости – самый младший сынок Монсов. И не было рядом ни мамки, ни няньки, ни захудалой сенной девки! Все женщины, сколько их было в монсовом домишке, ухлыстали веселиться, оставив дитя в одиночестве. Это возмутило Аленку безмерно. Она и представить не могла, чтобы хоть одна из ее подружек-мастериц, не говоря уж о молодых боярынях в Верху, оставила сыночка без присмотра, не посадила с ним хоть какую глухую бабку. Странные нравы были в Слободе…
Аленка сунулась в другую дверь – там стояли две постели. Причем одна была застлана пристойно, а на другой как будто кто валялся.
Кровати у этих немцев были так себе, низкие. Для Аленки приступочки перед ложем и возвышающиеся сугробом тюфяки, крытые перинами, были непременной принадлежностью небедного житья. Она усмехнулась про себя: неужто на этакой скудости та змея подколодная Анна государя принимает? Не сравнить же с Дунюшкиными пуховиками!
Достав из-за пазухи узелок, Аленка прокопала рукой пещерку под тюфяком и затолкала туда подклад. Что-то еще велела произнести Степанида Рязанка над прикрыш-травой, но что – у Аленки, как на грех, вылетело из головы. Она задумалась, стоя на коленях перед кроватью. И видно, крепко задумалась, раз не сразу поняла, что шаги на лестнице приблизились уже вплотную!
Выхода не было – Аленка нырнула под кровать.
Вошли, внеся свет, двое – судя по обуви, Анна Монсова и тот мужчина, с которым она целовалась внизу.
Беседовали оба по-немецки и явно были чем-то весьма довольны. Потом сели на ту постель, под которой схоронилась Аленка. Она видела их ноги: одна пара – в больших запыленных башмаках с пряжками и в белых чулках, другая – в бархатных башмачках, уже несколько потертых.
Ноги вели себя странно – переступали, приподнимались, а потом и вовсе исчезли, как будто в воздух взмыли. Причем сразу же прекратились и речи. Потом бархатные башмачки вишневого цвета один за другим упали на пол, мужские же башмаки куда-то подевались.
Аленка не сразу сообразила, что означает поскрипывание кровати над ее головой. А когда поняла – от стыда чуть не умерла. Там, над нею, мужчина и женщина торопливо, даже не раздеваясь, соединились.
Прошло неимоверно долгое время, когда наконец раздался негромкий и торжествующий смешок женщины. Мужчина о чем-то спросил, она ответила.
Дивно Аленке было, что они предаются блуду, имея под собой заговоренный подклад, который, по словам Степаниды Рязанки, должен был нарушить это дело. Хотя, очевидно, подклад оказался смышленый – должен был вредить лишь рабе Анне с рабом Петром, а прочих мужчин подпускать к немке беспрепятственно.
Вскоре на пол ступила нога в большом башмаке, за ней и вторая. Крупная рука, едва видная из-под белого, нездешней работы кружева, нашарила оба маленьких башмачка и вознеслась вместе с ними.
Двое на постели снова заговорили, но теперь голоса были озабоченные.
Анна соскочила, потопала (видно, маловаты ей были башмачки, хоть и ладно сидели), и первая вышла из опочивальни. Мужчина, подзадержавшись, – за ней.
Подождав, выбралась Аленка из-под грешной постели, прокралась к лестнице и тут неожиданно услышала русскую речь.
– Ты ли это, Франц Яковлевич? – спросил задиристый юношеский голос. – Мы ж тебя, сударь мой, обыскались!
– Я пошел за Аннушкой, Алексаша, чтобы уговорить ее вернуться. Нехорошо, когда красавица в разгар веселья покидает общество, – отвечал тот, кого назвали Францем Яковлевичем, тоже по-русски и даже вполне внятно.