– Проснись и пой.

Сам он особенно радостным не выглядел. Как и всегда.

Я сел и смотрел, как он направляется к стальным ставням у окна. Он вытащил из кармана очки, вечно сломанные и замотанные пластырем, и скосил глаза на панель с кодом. Набрав семь цифр, поднял стальные жалюзи, собравшиеся гармошкой, и впустил в комнату солнечный день.

– Не стоило беспокоиться, – хмыкнул я. – Я все равно собирался их закрыть, когда мы уйдем.

– Солнечный свет важен для роста.

Прозвучало так, будто сам он не особенно в это верит.

– Я не расту. – Что касается роста, то я пошел в отца и все еще дожидался, когда же наконец-то рвану в росте, о чем толковали все вокруг. – Мне даже кажется, что я усыхаю.

Прежде чем направиться к двери, он повозился с пуговицей левой манжеты.

– Давай, вперед и с песней, – сказал он. – Завтрак тоже важен.

Прозвучало так, будто и в это он не особенно верит.

Приняв душ и одевшись, я обнаружил папу именно там, где и ожидал – в гостиной, у алтаря дяди Джека, устроенного над электрокамином. Я называл это место алтарем, потому что не мог придумать более подходящего слова. Каждый сантиметр полки наполняли реликвии в память о дяде Джеке. Школьные фотографии, конечно же: Джек в детском саду прямо светится от радости в рубашке одинокого рейнджера, Джек во втором классе с удовольствием показывает отсутствующие молочные зубы, Джек в пятом классе с фингалом под глазом и чертовски гордым видом, Джек в восьмом классе – последняя фотография – загорелый и крепкий, словно готовится покорить мир.

Другие предметы на алтаре выглядели более удивительно. Звонок от «Спорткреста» Джека с крапинками ржавчины. Радиоприемник, сыгравший последнюю песню в 1969 году, – странная штуковина с погнутой антенной. Были там и другие предметы, имеющие значение только для папы: сломанные наручные часы, деревянная фигурка индейца, кусочек железного колчедана. Но самый будоражащий предмет находился в центре алтаря: вставленный в рамку портрет Джека на молочном пакете, черно-белая копия его фото в восьмом классе.

Папа заметил мое отражение в стекле и выдавил из себя улыбку.

– Привет, сынок.

– Привет, пап.

– Просто… прибирался.

В его руках не было ни чистящего средства, ни тряпки.

– Конечно, пап.

– Есть хочешь?

– Ну да, конечно. Давай.

– Хорошо, – вымученная улыбка дрогнула. – Давай завтракать.

Завтракать – значит есть хлопья с молоком. Было время, когда мы по утрам готовили, до того как маме осточертел папин пунктик насчет безопасности и она ушла. Папа старается изо всех сил, говорил я себе. Мы хрустели и чавкали, сидя за столом друг против друга, уставившись в тарелки. Периодически мы бросали взгляды вокруг, чтобы убедиться, что стальные ставни крепко заперты. Я вздохнул и плеснул себе еще молока. Из бутылки. Папа никогда не покупал молоко в пакетах.

Он снова и снова поглядывал на часы, пока я с чувством вины выбрасывал остатки хлопьев в мусорное ведро. Когда он зашагал к входной двери, я побежал к себе, натянул куртку и рюкзак и набрал код на ставнях, чтобы их запереть. Лишь когда я оказался рядом с папой, он отпер входную дверь.

Этот ритуал я знал наизусть. Десять замков на двери, один сложнее другого. Отодвигая задвижки, поворачивая ключи и снимая цепочки, я шептал все то же соло на ударных, которое слышал пятнадцать лет: клик, бац, дзинь, бамс, тук-тук, брямс, вжик, бух, клац-клац, бум.

– Джимми, Джимми!

Я прищурился и посмотрел на папу. Он стоял в дверном проеме, такой беззащитный в плохо сидящей рубашке, прижав руки к животу, потому что язва дала о себе знать как по расписанию. Я хотел его пожалеть, но он махнул мне нетерпеливо: