– Великолепно! – искренне восклицает Ламюз.

– Славная девчурка! – говорит Барк и треплет по щеке пухлую, румяную девочку, которая разглядывает нас, задрав грязный носик. – Мадам, это ваша?

– А этот? – решается спросить Мартро, показывая на откормленного ребенка, с тугими, как пузырь, щечками, вымазанными в варенье и пыли.

Мартро робко пытается приласкать чумазого, липкого малыша.

Женщина не удостаивает ответом.

Мы топчемся, юлим, хихикаем, словно нищие, мольбы которых еще не услышаны.

– Хоть бы эта старая стерва согласилась! – с тревогой шепчет мне на ухо Ламюз. – Здесь отлично, а везде уже занято.

– Стола нет, – наконец говорит женщина.

– О столе не беспокойтесь! – восклицает Барк. – Да вот в углу стоит старая дверь. Она будет нам столом.

– Нет, вы мне тут все разбросаете и перевернете вверх дном! – недоверчиво отвечает картонная женщина, явно жалея, что сразу же не прогнала нас.

– Право, не беспокойтесь! Да сейчас увидите сами! Эй, Ламюз, подсоби мне, друг!

Мы кладем старую дверь на две бочки. Карга недовольно смотрит.

– Немножко подчистить ее, и все будет отлично, – говорю я.

– Да, мамаша, хорошенько провести метлой: это будет лучше всякой скатерти!

Она не знает, что ответить, и смотрит на нас с ненавистью.

– У меня только два табурета, а вас-то сколько?

– Около дюжины.

– Дюжина! Господи Иисусе!

– Ничего! Устроимся! Вот здесь есть доска; вот и скамья готова. Верно, Ламюз?

– Ну, ясное дело! – отвечает Ламюз.

– Эта доска мне нужна, – заявляет женщина. – У меня до вас стояли солдаты, они уже пробовали ее взять.

– Да мы ведь не жулики, – сдержанно замечает Ламюз, чтоб не рассердить женщину, от которой зависит все наше благополучие.

– Я о вас не говорю, но, знаете, солдаты портят все. Беда с этой войной!

– Значит, сколько это выйдет, за стол напрокат и за то, чтоб что-нибудь разогреть на плите?

– Двадцать су в день, – нехотя бурчит хозяйка, словно мы у нее вымогаем эту сумму.

– Дороговато! – говорит Ламюз.

– Так платили другие, что стояли до вас. И какие были славные люди: давали нам свои харчи! Я знаю, что для солдат это нетрудно. Если, по-вашему, это дорого, я сейчас же найду других охотников на эту комнату, на этот стол и печь. Их будет меньше двенадцати. Ко мне все время ходят и заплатят подороже, если мы захотим. Подумайте, двенадцать человек!

– Я сказал: «Дороговато!», но в конце концов ладно! – спешит прибавить Ламюз. – Как, ребята?

Он задал этот вопрос только для проформы. Мы соглашаемся.

– Выпить бы! – говорит Ламюз. – Продаете винцо?

– Нет, – отвечает баба.

И голосом, дрожащим от гнева, прибавляет:

– Вы понимаете, военные власти заставляют нас продавать вино не дороже пятнадцати су! Пятнадцать су! Беда с этой проклятой войной! На ней теряешь деньги! Подумайте: пятнадцать су! Так вот я и не продаю вина. У меня, конечно, есть вино, но только для себя. Конечно, иногда, чтоб услужить, я уступаю его знакомым, людям толковым, но, вы сами понимаете, не по пятнадцати су!

Ламюз принадлежит к людям толковым. Он хватается за флягу, которая всегда висит у него на поясе.

– Дайте мне литр! Сколько будет стоить?

– Двадцать два су, – я продаю по своей цене. И знаете, это только чтоб вам услужить: вы ведь военные.

Барк теряет терпение и что-то ворчит про себя. Баба бросает на него злобный взгляд и делает вид, что хочет вернуть флягу Ламюзу.

Но Ламюз окрылен надеждой наконец выпить; он багровеет, как будто вино уже разлилось по его жилам; он спешит прибавить:

– Не беспокойтесь, мамаша, это останется между нами, мы вас не выдадим!

Она стоит неподвижно и возмущается установленными ценами. И вот, охваченный страстным желанием выпить, Ламюз окончательно сдается и унижается до того, что говорит: