– Я б им показал! – ворчит Ламюз. – Будь я там, они б у меня живо повскакали с постели! Я бы двинул их сапогом по башке, схватил бы их за ноги…
– На днях, – продолжает Кокон, – я высчитал: он ухлопал семь часов сорок семь минут, чтобы добраться сюда с тридцать первого пункта. А на это пяти часов за глаза довольно.
Кокон – человек-цифра. У него страсть, жадность к точным числам. По любому поводу он старается добыть статистические данные, собирает их, как терпеливый муравей, и преподносит их всем, кто хочет его послушать. Сейчас он пускает в ход цифры, словно оружие; его сухонькое личико – сочетание углов и треугольников с двойным кольцом очков – искажено злобой.
Он становится на ступеньку для стрельбы, оставшуюся с тех времен, когда здесь была первая линия, и яростно высовывает голову поверх бруствера. При свете косых холодных лучей поблескивают стекла его очков, и капля, висящая на кончике носа, сверкает, как алмаз.
– А Пепер?! Ну и ненасытная утроба! Прямо не верится, сколько кило жратвы он набивает себе в брюхо за один только день!
Дядя Блер «кипит» в своем углу. Его седоватые свисающие усищи, похожие на костяную гребенку, дрожат.
– Знаешь. Там на кухне все они дрянцо на дрянце. Их зовут: «На чёрта, Ни черта́, Ни хрена́ и Компания».
– Форменное дерьмо, – убежденно говорит Эдор и вздыхает. Он лежит на земле с полуоткрытым ртом; у него вид мученика; тусклым взглядом он следит за Пепеном, который снует взад и вперед, словно гиена.
Негодование против опаздывающих все возрастает.
Тирлуар-«ругатель» изощряется вовсю. Он сел на своего конька и чувствует себя в своей стихии. Он подзадоривает товарищей:
– Добро б еще дали что-нибудь вкусное. А то ведь опять угостят какой-нибудь пакостью.
– Эх ребята, а какую падаль дали нам вчера. Нечего сказать… Куски камня! Это у них называется бифштексом? Скорее старая подметка. У-ух! Я сказал ребятам: «Осторожней! Жуйте медленней, а то сломаете клыки: может быть, сапожник забыл вынуть оттуда гвозди!»
В другое время эта шутка Тирета, если не ошибаюсь, бывшего устроителя кинематографических гастролей, нас бы рассмешила, но сейчас все слишком взбешены, и она вызывает только общий ропот.
– А чтобы мы не жаловались, что жратва слишком жесткая, дадут, бывало, вместо мяса чего-нибудь мягкого: безвкусную губку, пластырь. Жуешь, словно кружку воды пьешь, вот и все.
– Да, это, – говорит Ламюз, – неосновательная пища; не держится в брюхе. Думаешь, насытился, а на деле у тебя в кассе пусто. Вот мало-помалу и подыхаешь: пухнешь с голоду.
– Следующий раз, – в бешенстве восклицает Бике, – я добьюсь разрешения поговорить с начальником, я скажу: «Капитан!..»
– А я, – говорит Барк, – объявлюсь хворым и скажу: «Господин лекарь…»
– Жалуйся или нет, все одно ничего не выйдет. Они сговорились выжать все соки из солдата.
– Говорят тебе, они хотят нас доконать!
– А водка?! Мы имеем право получать в окопах водку, – ведь это проголосовали где-то; не знаю где, не знаю когда, – но знаю, что мы торчим здесь вот уже три дня, и три дня нам ее только сулят.
– Эх, беда!
– Несут! – объявляет солдат, стороживший на повороте.
– Наконец-то!
Буря жалоб и упреков сразу стихает, как по волшебству. Бешенство внезапно сменяется удовлетворением.
Трое нестроевых, запыхавшись, обливаясь потом, ставят на землю фляги, бидон из-под керосина, два брезентовых ведра и кладут круглые хлебы, нанизанные на палку. Прислоняются к стенке траншеи и вытирают лицо платком или рукавом. Кокон с улыбкой подходит к Пеперу и вдруг, забыв, что осыпал его заочно ругательствами, протягивает руку к одному из бидонов, целая коллекция которых привязана к поясу Пепера, наподобие спасательного круга.