И дальше – целый каталог хорошо темперированных расстройств, которыми «Роршах» нас еще не наградил. Сомнамбулизм. Агнозии. Одностороннее игнорирование. КонСенсус демонстрировал цирк уродов, при виде которого любой рассудок повредился бы от одного сознания своей хрупкости: женщина, умирающая от жажды рядом с водой не потому, что не может увидеть кран, а потому, что не может его узнать; человек, для которого левая сторона Вселенной не существует, который не может ни воспринять, ни представить левую сторону своего тела, комнаты, строки в книге – для него само понятие «левизны» стало буквально немыслимым.

Временами мы можем представлять себе предметы и все же не видеть их, хотя они находятся прямо перед нами. Небоскребы возникают ниоткуда, наш собеседник меняет обличье, стоит отвлечься на секунду. А мы не замечаем! И это не волшебство, даже не обман зрения в полном смысле слова. Это явление называют перцептивной слепотой, и о нем известно уже более ста лет: склонность взгляда не останавливаться на том, что эволюционный опыт считает невероятным.

Я нашел антипод ложной слепоты Шпинделя, болезнь, при которой зрячие уверены, что слепы, а слепые настаивают, будто могут видеть. Сама идея была нелепа до безумия, и все же вот они, пациенты – отслоенные сетчатки, выжженные зрительные нервы, всякая возможность видеть отнята законами физики, – которые врезаются в стены, бьются о мебель, изобретают бесконечные смехотворные оправдания своей неуклюжести. Кто-то неожиданно выключил свет. Пестрая птаха пролетела за окном и отвлекла от преграды. Я превосходно вижу, спасибо! У меня с глазами все в порядке.

«Индикаторы в голове», – говорил Шпиндель. Но в мозгу прячутся не только измерительные приборы. В нем есть образ мира, и мы не глядим вовне; наше сознательное «я» видит лишь модель, интерпретацию реальности, которая постоянно обновляется в соответствии с информацией, поступающей с органов чувств. Что случится, если они откажут, а модель, поврежденная травмой или опухолью, не сможет обновиться? Долго ли мы будем пялиться на устаревшую картинку, пережевывая и вымучивая одни и те же мертвые данные в отчаянном, подсознательном, совершенно искреннем отрицании реальности? Скоро ли нас озарит, что мир, который мы видим, больше не отражает мира, в котором мы обитаем, что мы слепы?

Если верить историям болезни, – через месяцы. Одной несчастной понадобилось больше года.

Обращения к логике безуспешны. Как можно увидеть птицу, когда перед тобой нет окна? Как ты решаешь, где кончается видимый тобою полумир, если не видишь вторую, уравновешивающую его половину? Если ты мертв, то почему обоняешь смрад собственного гниения? Если тебя не существует, Аманда, токто разговаривает с нами?

Бесполезно. Когда человека порабощает синдром Котара или одностороннее игнорирование, аргументами его не высвободить. А когда ты во власти инопланетного артефакта, то просто знаешь, что твое «я» мертво, а реальность кончается посередине, причем с той же непоколебимой уверенностью, с какой любой человек ощущает расположение собственных конечностей – намертво впечатанным в мозг чувством, не нуждающимся в дополнительных подтверждениях. Что против этой убежденности разум? Что ему логика?

Им не место на «Роршахе».

* * *

На шестом обороте он нанес удар.

– Оно с нами разговаривает, – неожиданно выдала Джеймс.

Ее глаза за стеклом были широко раскрыты, но не сияли, в них не полыхал огонь безумия. Вокруг нас внутренности «Роршаха» сочились, корчились где-то на периферии зрения; чтобы стряхнуть наваждение, приходилось постараться. Я сосредоточился на колечке пальцевидных наростов, торчавших из стены, а в стволе моего мозга зверюшками копошились нечеловеческие слова.