– Вы поймите, Остриков, – рассуждал Гущин. – Вот вы говорите – мир, война. На войне просто: приказали убивать – идешь и убиваешь, без всякого чувства. Я знаю, мне один ветеран империалистической рассказывал. У нас, в Советском Союзе, не так. Советский человек должен уметь ненавидеть! Только тогда он чего-то стоит. Вот такой наш мир. Но мы, советские люди, умеем ненавидеть, радуясь. Да, потому что мы умеем побеждать. – Его рука в кармане нащупала сквозь подкладку шинели кобуру нагана. – Завтра праздник, и весь наш народ будет радоваться великой победе Октября. Вы только подумайте, товарищ Остриков, двадцать лет пролетарской революции! Мы в самом начале пути, а сколько уже сделано! Нам завидуют и злобятся на наши успехи, на счастливую советскую жизнь. Завтра наш любимый вождь товарищ Сталин будет говорить и про это, я уверен. Мы с вами будем слушать его выступление по радио и испытывать гордость от того, что на нас возложена ответственная задача – отсекать одно за другим щупальца гидры, которая мечтает задушить и сожрать наше светлое будущее… Не оступитесь, Остриков. Это очень легко – пошатнуться и упасть, полететь в пропасть. Нынче ты друг, а завтра уже враг, и сам не заметил, как это получилось… Поэтому сегодня мы с вами должны постараться обезвредить матерого врага. Хоть он и кажется вам добрым старичком, безвредным попиком. Мы с вами должны еще заслужить наш завтрашний праздник…

3

«Повесть о великом и преславном Стоянии на реке Угре.

Тетрадь четвертая.

* * *

Три версты от обители до воинского становища по заснеженной дороге через лес жеребец прорысил, как мог, бодро. Мирун отставал, жалея свою лядащую кобылу. Когда же поравнялся с остановившимся князем, выругался точно так же, как тот, помянув татарского бога и султанскую матерь. Засыпанная снежной крупой протяжная луговина вдоль Угры, с разбросанными там и сям малыми рощицами, являла печальное зрелище. Тонкий слой снега не мог сполна прикрыть всюду избитую и изрытую землю. Замерзшие кострища, полуобваленные навесы из жердей и еловых лап. Одиноко торчащие сосны – пеньки вокруг них – со сторожевыми гнездами. Приземистая избушка с шатровой кровлей – часовня? Крест с нее снят, чтоб не надругались басурмане. В спешке забытый или брошенный закопченный котел. Ароматные даже на холоде кучи конского навоза. Стая крикливых галок – их унылые голоса кличут зиму, холодят душу.

– Москва струсила! – дал волю гневу атаман. – Князь Иван испугался татарвы!

– Или его убедили испугаться московские бояре, – заметил Мирун. Начальное ошеломление с него сошло, как вода с отряхнувшегося пса. Никакое чувство, пускай самое сильное, не владело Мируном долго.

Но в атамане ярость заваривалась крепко. Быстро выплескивалась вершками, а корешками еще долго жалила, жгла и иссушала нутро.

– Они сто́ят друг друга, вонючий, трусливый шакал Ахмат и робкий, как девка, поджавший хвост Иван! Московцы показали голый зад, и теперь Ахматка станет смелее. Пойдет жечь, кромсать, потрошить московские земли. Поделом! Зачем мы сюда пришли раньше времени, Мирун? Здешние воеводы так же опасливы, как их великий князь. Разве не ясно было, что мы пришли к ним с добрым намереньем усилить их войско? Мои козаки стоят каждый пятерых московских ратных! Полсотни опытных воинов, почитай, я привел к ним. И что?! Отмахнулись, как от комариного писка. Своих чернецов оставили на смерть, и нас заодно! Безоружных, безлошадных…

– Может, Гриц, Москва задумала хитрость? – Мирун тянул себя за длинный ус, размышляя. – Заманивают татарву в подходящее для большой битвы место?